Изменить стиль страницы

Конечно, мне не следовало смеяться над своим заведующим отделом, журналист может все простить, кроме намека на бездарность. Черт меня дернул тогда сказать при всех: «Переплет неважнецкий». — «Да, — встрепенулся Король, — я добивался глянцевого картона, но все это делается у них на инобазе. Безобразие! Такого пустяка не могут освоить!» — «Безобразие, — согласился я, — большие произведения должны сохраняться на века!»

Король понял. Я уж и не рад был, что ляпнул, потом и крутился, даже домой ему звонил, отмечая несомненные достоинства «повести», но дело было сделано. Король мне этого не простил. Впрочем, когда в одной из газет появилась хвалебная рецензия на его брошюру, он положил эту вырезку под стекло своего стола и часто цитировал ее, вызывающе глядя в мою сторону. Юмор в нем, хоть и дремучий, проживал.

Когда я подал заявление об уходе. Король дважды довольно тупо прочитал его, потом снял очки и большой мясистой ладонью помял глаза, как бы раздумывая, что выбрать из вихря вариантов, проносившихся в голове. Из этого вихря он выбирал обычно почему-то самые банальные варианты.

— Что я могу сказать? — сказал он, и я знал, что ему сказать и вправду совершенно нечего. — Это большое легкомыслие. Больше ничего. Ты можешь мне сказать что-нибудь более внятное, кроме «по собственному желанию»?

Ну не мог же я объяснить ему все причины… Это и вправду было легкомыслием.

— Мне надоело, — ответил я, — быть пересказчиком событий. Я хочу сам эти события делать.

— Чем ты будешь заниматься?

— Сменю профессию, Король.

— На кого?

— На кому, — сказал я, — так по-русски будет правильней.

— Ну ладно, на какую профессию?

— Стану озером. Буду лежать и отражать облака.

— Может, тебе нужно немного передохнуть? Давай мы покрутимся без тебя. Могу попробовать достать путевку через наш Союз в Варну.

— Я и сам могу достать такую путевку через наш с тобой Союз.

— Ну так что же?

— Я все решил. Мне сорок лет, жизнь к излету.

— Тебе вот именно что сорок лет! — возмущенно сказал Король, но, возмутившись этим фактом, он вывода из него так и не сделал.

Я знал, что этот разговор — последний. Шеф был в Америке, а его зам. Шиловский был настолько стар и равнодушен ко всему и не интересовался ничем, кроме методов лечения почечно-каменной болезни, что мог бы утвердить мне зарплату большую, чем у него самого. Шеф — другое дело. Он был из наших. Да и в редакции не решалось ни одного важного дела, чтобы шеф, как бы мимоходом, не поставил бы меня в известность или как бы попутно не выяснил бы моего мнения, которое он вскоре выдаст за свое. А может быть, наши мнения просто совпадали? Не знаю. Да и не важно теперь все это.

Я твердо знал, что, чего бы это мне ни стоило, я возьму лыжи, уеду в горы без всяких телефонных звонков, писем, обрызганных слезами, и рыданий в подъездах. В Москве шли февральские снега. Еще не успев добраться до поверхности Садового кольца, они темнели на спуске и ложились под радиаторы торпедных катеров, которые шли плотной толпой, поднимая по обеим сторонам волны грязно-коричневой смеси воды и снега. Работали стеклоочистители. Водители напряженно смотрели вперед. Забрызгивало задние стекла. Прыгали огни светофоров. Низкое темное небо висело над салатовыми стадами такси. Чей-то добрый голос мягко просил на пол-Москвы: «Пятьдесят шесть — шестьдесят шесть — возьмите вправо». От снегов было темно по-осеннему, и днем во многих домах горели огни… В редакции пахло листами со свежей версткой, старым кофейником нашим и бутербродами с сыром.

Король сказал:

— Старик, ну, в случае чего… если материально… я тебя буду печатать всегда.

Мы с ним работали восемь лет. Все-таки восемь лет никуда из жизни не спишешь.

— В случае чего, если материально, я приемщиком бутылок пойду. Говорят, у них роскошная жизнь.

— Нет, старик, я серьезно.

Король был старше меня на пять лет. Иногда мне мучительно хотелось подружиться с ним. Временами я его просто любил. Однажды мы с ним шли по Гамбургу. Дисциплинированные жители этого города терпеливо ждали на перекрестке зеленого света. Улица была небольшая, и машин не было. Однако все стояли и ждали. Картина, которая заставила бы заплакать любого московского инспектора.

— Нет, — вдруг сказал Король, — я им не простил.

Он сказал это совершенно без злости. Я его хлопнул по плечу, и мы пошли дальше.

Восемь лет я отчаянно воевал с ним, клял свою судьбу, что она доставила мне такого тупого начальника. Я множество раз корил себя за то, что в свое время отказался возглавить отдел и остался спецкором. Правда, это давало мне возможность ездить, писать и кататься на лыжах. Другого мне и не нужно было. Все правильно.

Мы простились с Королем, и впервые за восемь лет он сделал попытку меня обнять, чего я совершенно не выношу.

…Я позвонил один раз, всего один раз.

— Алло, — сказала она таким мягким и ласковым голосом, с такой улыбкой и нежностью, что только от одной мысли, что все это теперь адресовано не мне, я похолодел.

— Здравствуй, это Павел.

— Да, — деревянно откликнулась она.

— Я звоню тебе вот по какому поводу: у меня в субботу собираются все наши, и я хотел бы, чтобы ты присутствовала. В противном случае я должен всем что-то объяснять.

— Ну и объясни.

— Этого мне бы и не хотелось. Есть ряд обстоятельств…

— Ты всегда был рабом обстоятельств.

О, это была ее излюбленная манера — перевести разговор из мира простой логики в сферу возвышенных, но сомнительных выводов, необязательных и ничего не значащих. Она часто, например, говорила: «Мудрый побеждает неохотно», имея в виду то ли себя под «мудрым», то ли меня, побеждавшего с охотой. Впрочем, истина никогда не интересовала ее. Ее интересовало только одно — победа, итог. В самом крайнем и либеральном случае ее интересовало ее собственное мнение об истине. Сам же предмет в его реальном значении был для нее совершенно безразличен. Более того — чем больше он не походил на то, каким ему надлежало, по ее мнению, быть, тем большей неприязни он подвергался.

— Я тебя люблю, — сказал я.

— Это пройдет, — ответила она и положила трубку.

Я поплелся в свою квартиру, пустую и холодную, как тюрьма. Некоторое время я стоял в подъезде, рассматривая надпись на стене, появившуюся несколько дней назад. Толстым фломастером было написано: «Мне 18 лет. Боже, как страшно!»

…Ровно через двадцать четыре часа я стоял у гостиницы «Чегет» в горах Кавказа. Луна всходила из-за пика Андырчи. Переваливавшие через гребень облака, освещенные луной, были белы, как привидения. Над перевалом Чипер-Азау то и дело открывался из-за облаков фонарь Венеры, окруженный светлым ореолом. На небольшой высоте над горами быстро и молча прошел искусственный спутник. Ветер бродил по верхушкам сосен, шумела река. В природе был полный порядок. Она никому не изменяла, но и никого не любила.

Для того чтобы увидеть звезды, с каждым годом все дальше и дальше надо уезжать от дома…

Иногда мне представлялось — я это ощущал с поразительной ясностью, — что уехало мое поколение на самой последней подножке воинского эшелона. Состав — смешанный. Перед паровозом ФД на открытой платформе с песком — зенитные орудия. Теплушки. Пассажирские вагоны с деревянными ступеньками. Странные железные заслонки у окна — наверно, для того, чтобы пассажирам, кто из окон выглядывает, ветер дорожный и дым паровозный в глаза не попадали. Под потолком вагона — свеча за стеклышком, лавки деревянные блестят, шинелями отполированные. Накурено. Солдаты, бабы, гармошки, бинты, карманы гимнастерок булавкой заколоты. Огонь добывается, как при Иване Калите — кресалом по куску булыжника. Кипяток на станциях. Танки под брезентом. В вагонах пели на мотив «Роза мунда»:

В дорогу, в дорогу, осталось нам немного
Носить свои петлички, погоны и лычки.
Ну что же, ну что же, кто пожил в нашей коже,
Тот не захочет снова надеть ее опять.