Прошли сутки, вторые. Уже шесть суток провели они под землей. Вода дошла им до колен и остановилась — не поднималась и не убывала; ноги у них как будто растворились в этой ледяной ванне. На какой-нибудь час они могли вытаскивать их из воды и держать на весу, но тогда тело бывало в таком неудобном положении, что ноги сводило судорогой и приходилось их опускать. Каждые десять минут, чувствуя, что они соскальзывают со своей скамьи, оба напрягали мышцы, чтобы удержаться. Острые выступы угля врезались им в спину; шея одеревенела, ее стягивала боль оттого, что все время приходилось наклонять голову из опасения разбить череп, ударившись о кровлю. И все возрастала духота: воздух, вытесненный водой, уплотнился в этом своеобразном воздушном колоколе, в котором они были заперты. Голоса их звучали глухо, как будто доносились издали. В ушах шумело, — то им слышались грозные звуки набата, то нескончаемый стук копыт испуганного стада, бегущего под проливным дождем и градом.
Сначала Катрин жестоко страдала от голода. Она судорожно хваталась за грудь жалкими исцарапанными руками, испускала тяжелые вздохи, душераздирающие стоны, как будто у нее клещами вырывали все внутренности. Этьена терзала та же пытка, он лихорадочно обшаривал в потемках стену вокруг себя и вдруг нащупал полусгнившую деревянную стойку; тотчас он искрошил ее ногтями и дал Катрин пригоршню этой трухи; девушка жадно проглотила ее. Два дня они питались этой сгнившей деревяшкой, съели ее всю и в отчаянии, что от нее ничего не осталось, ободрали себе все руки, пытаясь оторвать и раздробить щепки от других, еще прочных, стоек, которые не поддавались их старанию. Пытка усилилась; они приходили в бешеную ярость оттого, что не могут съесть парусину, из которой сшита их одежда. Немного облегчил их страдания кожаный пояс Этьена. Зубами Этьен отрывал от него маленькие кусочки, и Катрин яростно жевала их и проглатывала. По крайней мере челюсти у них работали, оба жевали, у них создавалась иллюзия, что они едят. Когда с поясом покончили, принялись за парусину и сосали ее часами.
Но вскоре жестокие муки утихли, голод стал тупой болью, сверлившей где-то внутри, медленно, постепенно подтачивая их силы. Несомненно, оба погибли бы, не будь у них вдоволь воды. Стоило нагнуться, и можно было пить сколько угодно, черпая воду горстью; и они пили по двадцать раз в день, томясь такой жаждой, что вся эта вода не могла ее утолить.
На седьмые сутки, когда Катрин наклонилась, чтобы напиться, рука ее наткнулась на что-то плававшее в воде.
— Посмотри-ка, что там такое?
Этьен нащупал в темноте.
— Не понимаю, — сказал он. — Похоже, что занавеска из воздушного хода.
Катрин выпила воды, но когда хотела зачерпнуть еще, о ее ладонь ударилось то, что плавало перед нею. Она издала дикий вопль:
— Боже мой! Это он.
— Кто?
— Он… ты же знаешь… Я нащупала его усы…
Это был труп Шаваля; вода, затопившая наклонный ход, вынесла его снизу, и он плавал у их ног. Этьен нагнулся, протянул руку, нащупал усы, разбитый нос и вздрогнул от ужаса и отвращения. У Катрин тошнота подкатила к горлу, она извергла выпитую воду. Ей казалось, что она напилась крови, что вся эта глубокая река, затопившая штрек, обратилась в кровь Шаваля.
— Погоди, — пробормотал Этьен, — я его отгоню.
Он оттолкнул труп ногой, и тот отплыл. Но вскоре они вновь почувствовали, что он около них: он ударился об их ноги.
— Ах, проклятый! Да убирайся ты!
Но в третий раз Этьену пришлось отступиться. Какое-то течение пригоняло труп. Шаваль не хотел уходить, хотел быть с ними, возле них. Итак, воздух будет окончательно отравлен из-за этого ужасного соседства. Весь день они боролись с мучительной жаждой и не пили воды, предпочитая умереть; на следующий день оба не выдержали пытки и стали пить; прежде чем зачерпнуть воды, они всякий раз отстраняли мертвое тело, но все же пили. Стоило ли разбивать ему череп, — все равно, движимый упрямой ревностью, он возвратился и стоит меж ними. До самого конца он, даже мертвый, будет здесь и не даст им побыть вдвоем.
Прошли сутки, за ними вторые. При каждом колебании зыби на воде Этьен ощущал легкий толчок-прикосновение человека, которого он убил, словно тот попросту, по-соседски напоминал ему о своем присутствии. И всякий раз Этьен вздрагивал. Постоянно он видел перед собою этот раздувшийся, позеленевший труп с раздробленным черепом и рыжими усами. Потом находило какое-то беспамятство, он забывал, что убил Шаваля, ему казалось, что соперник жив, плавает в воде и вот-вот укусит его. А Катрин теперь все плакала, плакала после этих долгих, бесконечных терзаний и лежала подавленная, полумертвая. А потом ею овладела непреодолимая дремота и она впала в забытье: Этьен будил ее, она бормотала бессвязные слова, даже не открыв глаз, и тут же снова засыпала. Боясь, что она упадет в воду и утонет, он поддерживал ее, обняв за талию. Теперь он вместо нее отвечал на призывы товарищей. Удары кирок приближались, он их слышал, они как будто раздавались за его спиной. Но и сил у него становилось все меньше, у него не хватало энергии стучать. Ведь стало известно, где они, зачем же утомлять себя? Теперь ему было безразлично, придут ли спасители. Целые часы он проводил в тупом ожидании, забывая, чего он ждет.
Произошло, однако, событие, немного приободрившее их. Вода стала спадать и отнесла от них тело Шаваля. Спасательные работы шли уже девять суток, в первый раз Катрин и Этьен сделали несколько шагов по галерее, как вдруг грохнул взрыв и узников сбросило на землю. Они в темноте нашли друг друга и, обнявшись, замерли, обезумев от ужаса, думая, что катастрофа повторилась. Ничто не шевелилось, стук прекратился.
А в углу, где сидели несчастные, прижавшись друг к другу, раздался тихий смех Катрин.
— Как, верно, хорошо на вольном воздухе! Пойдем отсюда!
Этьен сперва боролся против этого бреда. Его мозг был более устойчив, но безумие Катрин и его заразило, он потерял представление о действительности. Обоих обманывали смятенные чувства, особенно Катрин, — она пришла в лихорадочное возбуждение и жаждала излить его в жестах и словах. У нее шумело в ушах, а ей казалось, что это журчит вода, поют птицы; она слышала запах травы, примятой ногами, кругом все было залито светом; перед глазами у нее вращались широкие желтые круги, а ей казалось, что она лежит на солнышке, в хлебах близ канала.
— Что, тепло? Правда. Ну обними же меня, и будем теперь вместе… всегда, всегда!
Этьен сжимал ее в объятиях, а она, прильнув к нему в долгой ласке, лепетала, исходя блаженством:
— Ну какие же мы были глупые! Зачем так долго ждали? Я ведь рада была бы стать твоей, а ты не понимал, ты сердился… А помнишь ту ночь, у нас в доме, когда мы с тобой не спали? Лежим в постелях, прислушиваемся и чувствуем, что оба не спим. Ах, как нас тянуло тогда друг к другу!
Она заразила его своей веселостью, и он тоже принялся шутливо перебирать воспоминания о былых днях безмолвной любви.
— А помнишь, как ты мне надавала пощечин? Да, да, по обеим щекам отхлестала, помнишь?
— Да ведь я любила тебя, — шептала она. — Я, знаешь ли, запрещала себе думать о тебе: не надо, все кончено, а в глубине души знала, что рано или поздно мы будем вместе… Придет какой-нибудь случай, счастливый случай, и сблизит нас… Вот и пришло к нам счастье, правда?
Его бросало в дрожь, он пытался опомниться, очнуться от этого наваждения и все же повторял тихонько:
— Нет, ничто не бывает кончено навсегда. Достаточно искорки счастья, и начнется все заново.
— Так ты меня теперь не оставишь? Никому не отдашь, да? Ах, как мне хорошо!
И почти без чувств она выскользнула из его объятий. Она была так слаба, что голос ее, чуть слышный, совсем затих. Этьен испуганно подхватил ее, прижал к груди.
— Тебе плохо?
Она выпрямилась, сказала удивленно:
— Нет, нисколько! Почему мне может быть плохо?
И вдруг эти слова вспугнули ее грезы. Она с отчаянием посмотрела вокруг, вглядываясь в черную тьму, и, ломал руки, зарыдала: