Возненавидев священников и монахов, Савен стал терпимее относиться к Марку. Он с отвращением тянул чиновничью лямку и возвращался из конторы домой раздраженный и отупевший, но, заметив Марка, оживился.

— А, господин Фроман, очень рад встретиться с вами… Прошу вас, зайдемте ко мне: меня крайне беспокоит мой Филипп, он безумно ленив, вы одни могли бы усовестить его.

— С удовольствием, — ответил Марк, которому всегда хотелось самому во всем убедиться.

В тесной, неуютной квартире на улице Фош г-жа Савен, еще очень привлекательная в сорок четыре года, спешно заканчивала свою работу — цветы из бисера, — которую должна была сдать в тот же вечер. После злополучной истории с женой Савен уже не стыдился, если посторонние заставали ее за работой, как будто видел в этом искупление ее вины. Пусть ходит в передниках и вносит свою долю на содержание семьи; а ведь, бывало, он так гордился ею, когда она шла по улице в нарядной шляпке, точно важная дама. Да и сам он перестал следить за собой и одевался крайне небрежно. Войдя в комнату, он сразу набросился на жену.

— Опять ты завалила всю комнату своим хламом! Господину Фроману даже негде присесть!

Госпожа Савен слегка покраснела; быстро собирая свои катушки и картонки, она боязливо и кротко заметила:

— Но, мой друг, мне ведь нужно место для работы. Ты пришел неожиданно рано.

— Конечно, я всегда прихожу неожиданно для тебя.

В этих словах был жестокий намек, и г-жа Савен еще больше смутилась. Муж чувствовал себя таким незначительным, был так принижен, столько лет корпел в конторе без всякой надежды на повышение или прибавку, что никак не мог ей простить измены с этим великолепным самцом. Болезненный, раздражительный, завистливый, он бесился, улавливая в ее ясных глазах сознание вины; слабая женщина не могла устоять перед роковым соблазном, — даже сравнить нельзя было тощего, тщедушного Савена с дюжим молодцом, которого муж сам навязал ей. Съежившись, стараясь быть незаметной, г-жа Савен занялась своей работой.

— Садитесь, господин Фроман, — сказал Савен. — Вот мой великовозрастный сын, он приводит меня в отчаяние. Скоро ему минет двадцать два года, он уже перепробовал несколько профессий, но все без толку и теперь только смотрит, как работает мать, да подает ей бисер.

Филипп молча, со смущенным видом, сидел в углу. Г-жа Савен, оскорбленная словами мужа, бросила на сына нежный взгляд; он слабо улыбнулся в ответ, точно хотел успокоить ее. Чувствовалось, что страдания сблизили их. Хилый и бледный Филипп в школе был скрытным, лживым трусишкой; теперь этот вялый и сумрачный юноша прибегал к заступничеству матери, доброй и отзывчивой; она была еще так молода с виду, что казалась старшей сестрой, жалела его и страдала вместе с ним.

— Напрасно вы не послушались моего совета, — сказал Марк. — Мы сделали бы его учителем.

— Ну нет, извините! — возразил Савен. — Пусть уж лучше сидит у меня на шее… Разве это профессия? До двадцати лет человека начиняют знаниями в разных школах, а потом ему платят шестьдесят франков в месяц, и только после десяти лет службы он может получать сто франков… Теперь никто не хочет быть учителем, последний крестьянин предпочитает дробить камни на дороге!

Марк уклонился от прямого ответа.

— Мне казалось, что я уговорил вас дать Леону педагогическое образование.

— Да что вы! Я устроил его у торговца искусственными удобрениями. Мальчику только минуло шестнадцать, а он уже зарабатывает двадцать франков в месяц… Сам же после мне спасибо скажет.

Марк с сожалением покачал головой. Он помнил Леона еще крошкой, на руках у матери. Позже, лет шести, он поступил в школу и учился до тринадцати лет; он был куда способнее старших братьев, и Марк возлагал на него большие надежды. Г-жа Савен, по-видимому, тоже очень жалела, что Леон не будет дальше учиться, — в ее прекрасных глазах отразилась грусть.

— Так что же вы мне посоветуете? — спросил Савен. — Очень вас прошу, пристыдите этого бездельника, пусть возьмется за работу. Вас он, может быть, послушается, ведь вы были его учителем.

Тут вошел Ашиль. С пятнадцати лет он служил рассыльным у судебного пристава и, хотя сейчас ему было уже двадцать два, до сих пор даже на хлеб себе не зарабатывал. Еще более болезненный, чем брат, он казался совсем мальчишкой, это был все тот же малодушный и коварный школьник, всегда готовый предать товарища, лишь бы избегнуть наказания. По-видимому, его удивил приход Марка; поздоровавшись, он сказал с плохо скрываемой злобой:

— Интересно, что появилось в «Пти Бомонтэ»? Газеты сегодня нарасхват. Наверно, опять об этом грязном деле.

Марк уже читал статью — бесстыдное, лживое оправдание брата Горжиа. Он решил узнать мнение молодых людей.

— Пусть «Пти Бомонтэ» пишет, что ей угодно, — хотя бы о зарытых в землю миллионах, — или нагло опровергает бесспорные факты, невиновность Симона несомненна.

Близнецы пожали плечами. Ашиль отвечал, растягивая слова:

— Ну, сказки о зарытых миллионах хороши только для дураков: газетчики действительно уж слишком заврались, это ясно всякому. Но нам-то какое дело?

— Какое вам дело? — озадаченно переспросил Марк.

— Ну да, я хочу сказать, что эта бесконечная история порядком всем надоела и нас совершенно не касается.

Марк заволновался:

— Вы меня огорчаете, друзья мои… Вы-то сами считаете Симона невиновным?

— Думаю, что так. Конечно, дело не совсем ясное, но если внимательно читать, пожалуй, скорее можно признать его невиновным.

— Но в таком случае неужели вас не возмущает, что его сослали на каторгу?

— Понятно, ему не сладко приходится. А сколько там еще таких же безвинно осужденных! Вообще я не возражаю, пусть его освободят. Но у каждого довольно своих собственных неприятностей, очень нужно портить себе жизнь из-за чужой беды!

Филипп тихо произнес:

— А я не думаю об этом деле, потому что не хочу даром расстраиваться. Если бы от нас что-нибудь зависело, тогда, конечно, мы обязаны были бы действовать. Но ведь мы бессильны, так, по-моему, уж лучше не обращать внимания и не вмешиваться.

Напрасно Марк возражал против такого равнодушия, в их трусливом эгоизме он усматривал низкое предательство. Ведь самые слабые, самые незаметные голоса сливаются в громовой протест, выражающий непреклонную волю народа. Никто не вправе уклоняться от выполнения своего долга, даже единичное вмешательство может изменить судьбу людей. Ошибочно думать, что цель этой борьбы — освобождение одного человека, — весь народ должен проявить единодушие, ибо, охраняя свободу другого, каждый защищает собственную свободу. И, кроме того, представляется такая прекрасная возможность осуществить задачу целого века, ускорить столь медленно совершающийся политический и социальный прогресс. С одной стороны все силы реакции, объединившиеся против безвинного страдальца, с целью поддержать ветхое здание католицизма и монархизма, с другой — все просвещенные и свободные умы, сплотившиеся во имя истины и справедливости в надежде на прекрасное будущее: стоит им сделать дружное усилие, и мракобесы будут погребены под обломками ветхого, источенного червями, шаткого здания. Дело Симона приобретало огромное значение; теперь речь шла не только об освобождении безвинного, но о муках человечества, ожидавшего избавления от вековых оков. Симон олицетворял освобождающийся французский народ, который стремился обрести человеческое достоинство и счастье.

Марк внезапно умолк, заметив, что Ашиль и Филипп ошалело уставились на него, моргая подслеповатыми глазками.

— Что вы говорите, господин Фроман! Уж очень много вы сюда припутали, мы и слушать вас не станем. Ничего мы не знаем, ничего сделать не можем.

Савен не вмешивался в разговор, только язвительно усмехался, едва сдерживая раздражение. Наконец его прорвало:

— Все это глупости, разрешите мне прямо вам сказать, господин Фроман. Я далеко не уверен в невиновности Симона. Не скрою, я остался при прежнем мнении; не желаю я читать о процессе, убейте меня, если я поверю хоть одной строчке из той галиматьи, что печатается в газетах. Помилуй бог, я говорю это не из любви к попам! Это сущие мерзавцы, чтоб они все сдохли! Но религия есть религия. Все равно как армия: армия — это живая сила Франции. Я республиканец, масон, смею даже сказать, социалист, в лучшем смысле этого слова; но прежде всего я француз, и я не позволю посягать на честь Франции. Симон, безусловно, виновен, это доказано и общественным мнением, и следствием, и приговором, и, наконец, гнусными махинациями, которые до сих пор проделывают жиды с целью выручить Симона. И если бы каким-то чудом он оказался невиновным, — это было бы огромным несчастьем для страны; тогда обязательно пришлось бы доказывать его виновность.