— Ах, Женевьева, эти разногласия грозят разрушить нашу семью, — мы не можем жить вместе, если не договоримся в таком простом и ясном вопросе… Неужели ты не на моей стороне в этом кошмарном деле?

— Конечно, нет!

— Ты веришь, что несчастный Симон виновен?

— В этом нет никакого сомнения! Все ваши доводы в пользу его невиновности построены на песке. Послушай только, что говорят об этом люди святой жизни, которых ты смеешь порочить. И если ты так грубо заблуждаешься, когда истина так очевидна и бесспорна, — разве я могу верить всему, что ты проповедуешь о будущем обществе, откуда ты в первую очередь изгоняешь бога?

Марк снова обнял Женевьеву и крепко прижал к себе. Вот в чем причина их расхождений — их постепенный отход друг от друга вызван разногласиями в вопросе об истине и справедливости, — ее сознание умышленно затуманили, чтобы их поссорить.

— Выслушай меня, Женевьева, есть только одна истина, только одна справедливость. Ты должна меня выслушать — мы должны прийти к соглашению и примириться.

— Ни за что!

— Женевьева, я не могу допустить, чтобы ты оставалась в темноте, когда я так ясно вижу свет. Ведь это разлучит нас навсегда.

— Нет, нет, оставь меня. Ты измучил меня, не стану тебя слушать.

Собрание сочинений. Т. 22. Истина i_020.jpg
Она вырвалась из его объятий и, отстранившись, повернулась к нему спиной. Тщетно пытался он снова ее обнять, целуя и нашептывая ласковые слова. Она не поддавалась и даже не отвечала ему. Ложе любви внезапно остыло. Спальню словно окутал непроглядный мрак, и воцарилась зловещая тишина, предвестница беды.

С этого времени Женевьева стала нервной и раздражительной. В домике на площади Капуцинов больше не щадили Марка, его осуждали при ней, причем искусно усиливали нападки, видя, что она отходит от мужа. Из него сделали опасного злоумышленника, утверждали, что он погубил свою душу, посягнув на бога, которого она обожала. Она искренне негодовала, и это всякий раз отражалось на ее поведении в семье, — она держала себя вызывающе, взаимное охлаждение и неловкость все возрастали. По временам они затевали споры, почти всегда вечером, в постели, так как днем почти не виделись, — он был занят в школе, она постоянно уходила из дома то к бабушке, то в церковь. Это окончательно портило их отношения, она становилась все нетерпимее, и он, несмотря на свою выдержку, иногда поддавался раздражению.

— Дорогая, ты понадобишься мне в школе завтра после обеда.

— Мне никак нельзя, — аббат Кандьё будет меня ждать в это время. И вообще больше не рассчитывай на мою помощь!

— Как, ты отказываешься мне помогать?

— Отказываюсь, я осуждаю все, что ты делаешь. Губи себя, если это тебе нравится. А я буду заботиться о своем спасении.

— Другими словами, пусть каждый из нас идет своим путем?

— Как тебе угодно.

— Милая, дорогая, ты ли это говоришь! Мало того, что они помрачили твой разум, теперь они хотят подменить сердце!.. Ты перешла на сторону этих растлителей и отравителей…

— Молчи, молчи, несчастный!.. Это ты сеешь ложь и отравляешь детей! Ты кощунствуешь, проповедуя какую-то истину и гнусную справедливость, сам дьявол творит свое черное дело у тебя в школе, и мне даже не жаль твоих учеников, раз они такие дураки, что не бегут прочь от тебя!

— Бедная моя Женевьева, прежде ты была такой рассудительной, как можешь ты повторять подобные глупости?

— Ах, так! Ну, если жена глупа, то от нее уходят.

Раздражаясь, в свою очередь, Марк не пытался ее успокоить, привлечь к себе, приласкать и уладить размолвку, как делал это раньше. Нередко им не удавалось заснуть, и они молча лежали в темной спальне с открытыми глазами. Каждый знал, что другой не спит, и они бодрствовали друг возле друга безмолвные и неподвижные, они думали свою думу во мраке, и, казалось, их разделяла бездонная пропасть.

Марка особенно удручала все возрастающая ненависть Женевьевы к его школе, к славным мальчуганам, которых он с такой любовью обучал. Каждый раз она отзывалась о его учениках с досадой, словно ревновала к этим малышам, видя, что он выказывает им столько внимания, стремясь сделать из них поборников истины и справедливости. Но существу, не имелось других причин к ссоре, — для него она была одним из этих детей, одним из молодых существ, которых он призван был просветить и освободить; но она протестовала и упорствовала, находясь в плену вековых заблуждений. Женевьеве казалось, что он отдает детям нежность, какая по праву принадлежит ей. Пока он не перестанет так по-отечески опекать их, ей не удастся овладеть им, привести к той сладостной, усыпляющей разум вере в бога, которой ей хотелось бы его убаюкать в своих объятиях. Именно к этому сводилась теперь борьба Женевьевы, и когда она проходила мимо школы, ей хотелось осенить себя крестным знамением, до того ее волновало творившееся там дьявольское дело, она раздражалась, чувствуя, что бессильна оторвать от нечестивых занятий человека, с которым разделяла ложе.

Шли месяцы и годы, разногласия между Женевьевой и Марком все обострялись. В доме ее бабушки не выказывали излишней поспешности, опасаясь испортить дело, — ведь церковь уповает на вечность, подготовляя свои победы. Правда, брат Фюльжанс отличался тщеславием и был изрядный путаник, но отец Теодоз и особенно отец Крабо, эти искушенные ловцы душ, понимали, что следует действовать не спеша, имея дело с Женевьевой, женщиной, по натуре чувственной, обладавшей весьма трезвым умом, хотя порой и находившейся во власти мистических бредней. Пока женщина любит мужа супружеской любовью, невозможно их разлучить, церковь еще окончательно не овладела ею и не в силах сломить мужчину, довести до полного крушения и гибели. Но требовалось немало времени, чтобы вытравить из сердца супруги эту великую любовь, выкорчевать ее глубокие корни, с тем чтобы они уже никогда не дали ростков. Вот почему монахи оставляли Женевьеву на попечение аббата Кандьё, — им надо было потихоньку ее усыпить, прежде чем перейти к решительным действиям; покамест они только наблюдали за ней. Это было как бы медленное, искусное колдовство.

Неожиданное происшествие еще ухудшило отношения супругов. Марк принимал горячее участие в г-же Феру, жене бывшего учителя в Морё, уволенного в связи с его дерзкими выходками во время церемонии посвящения жонвильской общины Сердцу Иисусову. После увольнения Феру был обязан отбыть два года военной службы; но он сбежал в Бельгию, и его несчастная жена, умиравшая с голода с тремя дочерьми, поселилась в Майбуа, в жалкой лачуге и перебивалась шитьем в ожидании, пока муж поступит на работу и вызовет ее к себе в Брюссель. Но время шло, а Феру никак не удавалось устроиться, он все не находил работы. Истомившись в разлуке, потеряв голову от неудач, в полном отчаянии, Феру внезапно вернулся в Майбуа и даже не стал скрываться, зная, что ему нечего терять. Его выдали на следующий же день, и он попал в руки военных властей как дезертир. Понадобилось энергичное заступничество Сальвана, чтобы его сразу же не отправили в штрафную роту. Затем его отослали на другой конец Франции, в гарнизон захудалого городка в Альпах, а семья жила почти без крыши над головой, нуждаясь в одежде и в куске хлеба.

Когда Феру арестовали, Марк тоже старался ему помочь. Он мельком виделся с ним перед отправкой и никак не мог забыть этого нескладного парня, растрепанного, с блуждающим взглядом, жертву социальной несправедливости. Феру действительно сделался невыносим, как отозвался о нем Морезен, но у него имелись серьезные оправдания, — сын пастуха, ставший учителем, вечно голодный, презираемый за бедность, он был лишен всех благ и радостей жизни, несмотря на свои знания и ум, меж тем как окружавшие его сытые неучи обладали большим достатком и наслаждались. Это и натолкнуло его на крайние идеи. Цепь несправедливостей заканчивалась казармой, куда его грубо швырнули, предоставив семье умирать с голода вдали от него.

— Надо все это уничтожить! — крикнул он Марку, глядя на него горящими глазами и размахивая длинными худыми руками. — Да, я подписал обязательство прослужить десять лет, и это освобождало меня от казармы, поскольку я отдавал народному образованию десять лет жизни. Правда, я служил всего восемь лет, но меня уволили за то, что я громко высказал все, что думаю об их мерзком идолопоклонстве. Но разве я по своему желанию нарушил данное мной обязательство? И разве допустимо было, грубо вышвырнув меня на улицу без гроша в кармане, снова схватить и требовать уплаты старого долга, когда семья осталась без поддержки, без кормильца и некому заработать на хлеб? Мало им восьми лет каторги в учебном ведомстве, где честному человеку нельзя и рта раскрыть. Они хотят украсть у меня еще два года, я должен гнить в их гнусном кровавом застенке; они задумали превратить меня в раба, да еще будут обучать искусству убивать и разрушать, которое мне ненавистно. Нет, это уж слишком, я отдал им все, что мог, если они будут требовать большего, то я пойду напролом!