Возражений на его речь не последовало, судебное разбирательство окончилось, и присяжные тотчас же удалились в совещательную комнату. Было одиннадцать часов, стоял знойный июльский день, солнце палило беспощадно, и несмотря на спущенные шторы, в зале была невыносимая жара. Присяжные совещались больше часа, публика, ожидавшая приговора в напряженном молчании, была ничуть не похожа на шумную, разъяренную толпу, набившуюся в зал бомонского суда. Воздух был тяжелый, как свинец. Никто не разговаривал, лишь симонисты и их противники изредка бросали друг на друга косые взгляды. Казалось, здесь, словно у одра умирающего, решается судьба целого народа, — жизнь или смерть, — и люди ждут в тоскливой неизвестности. Наконец появились присяжные, и вошел суд; поднялся старшина присяжных, небольшого роста, худощавый и седой ювелир, выполнявший заказы местного духовенства. Его резкий голос отчетливо прозвучал в жутком безмолвии зала. На вопрос, виновен ли, последовал ответ: «Да, виновен, — решено большинством голосов, но заслуживает снисхождения, — принято единогласно». На первом процессе в Бомоне присяжные единогласно утвердили виновность и лишь незначительное большинство высказалось за снисхождение. Наскоро выполнив все формальности, председатель Гибаро произнес приговор: десять лет тюремного заключения, — и вышел из зала; за ним последовал государственный прокурор Пакар, отвесив присяжным поклон, точно в благодарность.
Марк посмотрел на Симона, лицо его было неподвижно, лишь болезненно кривившиеся губы складывались в слабую усмешку. Дельбо, вне себя, сжимал кулаки. Давид ожидал решения суда на улице, он был слишком взволнован и не мог усидеть в зале. Вот наконец обрушился удар! На Марка повеяло ужасом, он весь похолодел. Рассудок отказывался верить в столь вопиющее беззаконие; это небывалое злодеяние, еще утром казавшееся немыслимым, невозможным, вдруг обернулось чудовищной действительностью. Здесь не было, как в Бомоне, свирепого торжества, горластых каннибалов, ринувшихся на кровавый пир, терзающих еще трепещущую жертву; зал был переполнен завзятыми антисимонистами, и все же там царила жуткая тишина, леденящий душу ужас. Но вот толпа содрогнулась, пронесся глухой ропот, и черный людской поток, как погребальное шествие, в зловещем молчании медленно двинулся к выходу. На улице Марк увидел рыдающего Давида.
Итак, церковь победила, школа Братьев возрождалась в былом блеске, а светская школа вновь становилась преддверием ада, сатанинским вертепом, где оскверняют тело и душу ребенка. Отчаянное, нечеловеческое усилие на этот раз спасло духовенство и католические конгрегации, отсрочило их поражение, неизбежное в будущем. Еще многие годы будут они одурачивать и развращать молодое поколение суевериями и ложью. Поступательное движение по пути прогресса будет приостановлено до того дня, когда свободная непобедимая мысль пробьет себе дорогу, при помощи науки освободит народ, и он сможет наконец познать истину и справедливость.
Когда на другой день вечером Марк, усталый и измученный пережитым, вернулся в Майбуа, там его ждала записка от Женевьевы, всего несколько слов: «Я прочитала полный отчет о следствии и следила за процессом. Совершилось чудовищное преступление. Симон невиновен».
Удрученный розанскими событиями, Марк не мог заснуть всю ночь. Утром, узнав о его приезде, к нему забежала Луиза; ей удалось вырваться на минутку из мрачного, всегда наглухо запертого дома г-жи Дюпарк. Она пылко бросилась отцу на шею.
— Ах, папа, папа, сколько пришлось тебе вытерпеть! Как я рада, что могу наконец обнять тебя!
Луиза была теперь уже взрослой девушкой, и дело Симона было ей отлично известно; она вполне разделяла убеждения горячо любимого отца, он был ее наставником, она шла по его стопам и вместе с ним преклонялась перед великой идеей справедливости. В ее голосе слышались скорбь и возмущение чудовищным розанским приговором.
Марк с нежностью обнял дочь; глядя на нее, он думал о письме Женевьевы; мысль о жене тоже не давала ему уснуть в эту ночь.
— А знаешь, твоя мама написала мне, теперь она с нами!
— Да, да, папа, знаю… Она мне говорила. Если бы ты знал, как она ссорилась с бабушкой, как та на нее сердилась! Ведь мама читала все газеты и каждое утро сама покупала полный отчет о заседаниях, — иначе эти материалы не попали бы к нам. Бабушка хотела все это сжечь, но мама запиралась у себя в комнате и целые дни проводила за чтением… Я тоже все прочитала, мама мне позволила. Ах, папа, какое ужасное дело! Несчастный, безвинный страдалец! Как его преследовали, как терзали! Если бы я только могла, я еще сильней полюбила бы тебя за то, что ты любил и защищал его!
Она горячо обнимала и целовала Марка. Несмотря на свое горе, он отвечал ей нежной улыбкой, словно какой-то бальзам утолил боль душевной раны. Он улыбался, думая о жене и дочери: они знают все, теперь они вернутся к нему.
— Ах, как дорого мне ее письмо, — шептал он, — как оно меня утешает и какие подает надежды! Неужели счастье наконец улыбнется мне после всех испытаний!
Он с беспокойством стал расспрашивать Луизу:
— Значит, мама говорила с тобой обо мне? Понимает она, сколько я выстрадал? Жалеет об этом? Я всегда думал, что в тот день, когда она все узнает, она вернется.
Но Луиза с ласковой улыбкой приложила палец к губан.
— Ах, папа, не заставляй меня говорить об этом, я пока еще не могу. Я солгала бы, если б сообщила тебе слишком хорошие вести. Дела наши идут недурно, вот и все… Наберись терпения, надейся на свою дочку; я стараюсь быть такой же благоразумной и доброй, как ты.
Луиза рассказала, что г-жа Бертеро чувствует себя очень плохо. Она много лет страдала болезнью сердца, но последние события вызвали у нее резкое ухудшение. Г-жа Дюпарк вечно бушевала, оглашая криками мрачный дом, больная пугалась, ее начинала бить дрожь, она задыхалась и потом долго не могла прийти в себя. Она так боялась этих вспышек, что уже не выходила из своей комнаты. Лежа на кушетке, она с утра до вечера тоскливо смотрела в окно на пустынную площадь Капуцинов, вспоминая былые, навеки утраченные радости.
— Нам живется далеко не весело, — говорила Луиза. — Мама запирается у себя, бабушка Бертеро лежит в своей комнате, а бабушка Дюпарк бегает вверх и вниз по лестнице, хлопает дверьми, кричит, ссорится с Пелажи, если уже больше не к кому придраться. Впрочем, я не жалуюсь, я тоже сижу у себя в комнате и занимаюсь. Знаешь, мама согласна, через полгода я буду сдавать экзамен в Нормальную школу и надеюсь выдержать.
Тут вошел Себастьен Мильом; узнав, что Марк вернулся, он приехал из Бомона в свободный день проведать своего бывшего учителя. Почти сразу за ним явились Жозеф и Сарра поблагодарить Марка, который так героически, хотя и бесплодно, боролся за их отца. Давид телеграфировал о приговоре из Розана на улицу Тру, и вся семья Леманов пришла в отчаяние. Г-жа Симон ожидала у своих родителей решения участи мужа, она не хотела ехать в Розан, ее пугал этот враждебно настроенный клерикальный город, да и жить там ей было бы не по средствам. В жалкой лавчонке на улице Тру снова царили уныние и скорбь; из телеграммы Давида Леманам стало известно лишь о приговоре, по они не знали, как развернутся события, и ждали приезда Давида, который остался с братом, чтобы в случае нужды принять необходимые меры.
Молодые люди, которые еще с детства дружили, а со временем полюбили друг друга, встретились у Марка, разыгралась трогательная сцена. Жозеф и Сарра проплакали всю ночь, и сейчас, говоря об отце, но могли сдержать волнения и снова залились слезами; тогда Себастьен в невольном порыве горячо обнял Сарру, а Луиза взяла Жозефа за руки и тоже заплакала, уверяя его в своей дружбе и любви и надеясь хоть немного утешить этим наивным признанием. Ей было семнадцать лет, ему двадцать. Себастьену минул двадцать один год, а Сарре — восемнадцать. Марка глубоко тронула эта мыслящая и отзывчивая молодежь. Он снова подумал о том, что уже не раз приходило ему в голову, и сердце забилось радостной надеждой. Кто знает, не предназначены ли друг для друга эти юные пары, готовые посвятить горячее сердце и свободную мысль великому делу завтрашнего дня?