Идем опять по двору в контору комитета.

– А как обращаются у вас, – спрашиваю я Л., – с арестантами?

– Очень мягко; кроме карцера, нет никаких наказаний.

– Не секут?

– Нет! Может быть, в год один случай, и то после всех мер исправления и за серьезные провинности.

Забыл спросить, за какие; но и это слава Богу! А то Господи Боже мой! что бывало-то; что и теперь еще, вероятно, бывает в губернских и уездных острогах!

Возился я раз в г. Г-ах со сдачей провианта для располагавшейся там команды. Жду у амбаров «коменданта» (так называли там г-ского инвалидного начальника из сдаточных), скучно, курить хочется, а нельзя, потому что часовой гуляет. Пойду, думаю, к чиновникам, а присутственные места совсем возле амбаров. Прихожу – судья точный Ляпкин-Тяпкин. До всего «своим умом дошел», взяток деньгами не брал, а только лошадей очень выгодно менял с просителями. Вообще большой либерал, даже, женясь на некрасивой дочери богатого купца, стал внушать горничным жены вольнодумные мысли. Все люди знакомые. Стали мы у окна и покуриваем, а со двора несутся чуки-чук, ай-ай-ай, чуки-чук и опять ай-ай-ай. Что такое? Решения при полиции исполняют.

– Это вы присудили? – спрашиваю судью.

– Не я, батюшка, а закон.

Ну, закон и закон; а все курить у окна уж больше не приходится. Пошел опять к амбарам; судья сказал, что «адмиралтейский час ударил», и тоже пошел со мной. Сходим с лестницы, а в сенях стоят три инвалидные солдата в шапках и три арестанта с выбритыми головами; один молодой парень шаровары подтягивает.

– Взбрызнули, брат? – спрашивает судья.

– Взбрызнули, – отвечает арестант, а сам еще смеется.

– Чего ж смеешься-то? – продолжает веселый либерал.

– А чего плакать-то? Отзвонили, да и все тут.

Приголтелся, значит, подумал я.

– Ты на выпуск?

– На выпуск.

Я спросил арестанта, откуда он? Оказалось, что соседний мужик, отлучался без паспорта, попался, покормил года два острожных животных и теперь дождался себе решения, «отзвонили» его и выпустят «ко дворам». Я дал соседу четвертак на дорогу.

– Вот благодарим! – сказал арестант. – По копейке за розгу как раз, – прибавил он и опять рассмеялся.

– А тебе двадцать пять дали?

– По суду двадцать пять.

– А разве еще и без суда секли?

– Вона!

– За что?

– За что почтешь; не ходи по лавке, не смотри в окно. Вот за что!

– Где ж тебя секли?

– Да в остроге.

– Разве там секут вас?

– Да кажинная Божья неделя не проходит, чтоб кого не драли, да не по-судебному, – прибавил он, – а посту, да по двести закатывают, ажно шкура у тебя только потрескивает, язык высунешь.

– Кто ж велит сечь?

– Да острожное начальство – городничий.

– Ну а за что?

– За то ж, за что говорил.

Арестант утерся рукавом и снова рассмеялся.

– Нет, ты правду скажи.

– Да как, что сказать-то? За все бывает…

– Ну, например?

– Ну вот таперь примераче последний раз меня ух как вычесали! за то что ношник у нас погас, а погасил его риштрантик тож ненарочно, да и говорит мне: вскричи [16] , говорит, часового, а то скажут, нарочно сгасили плошку. Я подошел к двери и кричу, а на ту пору городничий. Чего, говорит, орешь? Я ему докладаю: так и так, мол. А он как рявкнет: мошенники, говорит, вы нарочно огонь тушите, мошенничеством заниматься хотите, да и повел меня.

– Ну?

– Ну и только, и задал баню.

– Тебе одному?

– Всем, почитай. Охочь он больно пороть-то, – добавил арестант.

– Та к тебе судебное наказание уж не в страх?

– Да это что ж за страх, двадцать пять розог; поблекочешь для прилики, да и все тут.

Судья расхохотался и пошел пить «анисовую» (он любил во всем подражать великим людям), а я к амбарам и рассказал возчикам, что видел и слышал.

– Это Мишутка! Мишутка! в поводырях ходил, мы его знаем. Года с два всего, как пропал. Смирный был парнек такой допрежь! [17]

– Посмотри ж теперь какой?

– Что говорить! в остроге хоть кого насобачат.

Тем и порешили.

Как же не обрадоваться тому, что из восьмисот человек в целый год уж только одного секут?

В конторе комитета в первой комнате сидят два письмоводителя, а во второй стол для директоров. Тут лежат новые столярные инструменты и большая груда книг. Книги все духовного содержания и несколько букварей. Очень жаль, что книг Нового Завета далеко меньше, чем молитвенников, а книг повествовательных я и совсем не видел. Известное дело, что народ особенно охотно читает повести, рассказы, жития святых и даже биографию, вроде биографии Ломоносова, выдержки из летописей Новгорода и т. п. Нужно бы, кажется, обратить на это внимание и делать с книгопродавцами обмен жертвуемых книг, а то вся библиотека, пожалуй, составится из одних святцев и молитвословов, которых довольно по одному экземпляру на целую камеру. Нужно непременно давать те книги, которые нравятся и из которых народ вычитывает примеры нравственной жизни. Такое чтение всего приличнее для заключенных, и потому нужно стараться доставлять книги, способные очищать и умиротворять встревоженный дух, а не занимать человека только процессом чтения.

Я забыл рассказать, что в благородном отделении есть особая комната для чтения. Там я видел почти все наши газеты и не видал ни одного толстого журнала.

Пока Л. пересматривал с одним из письмоводителей какие-то бумаги, в дверь заглянул арестант, снимавший мерку с моей ноги. Он пришел ко мне «узнать насчет каблучков: сколь высоки нужно делать?» Я попросил у Л. позволения поговорить с арестантом и получил его.

– За что вы судитесь? – спросил я арестанта.

Он улыбнулся и, махнув рукой, отвечал:

– Теперь уж и не перескажешь.

– Отчего?

– Да теперь за многое; все одно за другое позацеплялось.

Передать его рассказа слово в слово я не могу, а вот его содержание.

Арестанта зовут Иван Петров Компан; он однодворец, Витебской губернии, родом поляк; имел в Петербурге сапожную мастерскую в доме Кушелева у Кокушкина моста и содержал 20 человек рабочих. Не было у него паспорта, и за это его арестовали, мастерская пошла вразброд. Выпустили его, он загулял, и остальное все пошло на ветер; стал просить милостыни, его за это взяли на Большой Морской и хотели отправить по этапу; он ушел из пересыльной тюрьмы, скрывался кое-где по Петербургу; наконец зашел в кабак с каким-то знакомым и тут (говорит, что пьяный) взят за намерение вытащить у кого-то часы. Сколько правды в этом рассказе, я, конечно, не знаю, но если он верен, то именно уж «одно за другое позацеплялось».

– Вы одиноки? – спросил я его.

– Нет, есть жена.

– Где же она теперь?

– Не знаю.

Я подумал, не семейная ли вражда была первою виною его несчастий, и спросил его об этом.

– Нет! мы жили ладно.

– Отчего ж теперь жена вас не навещает?

– Она была 7-го января.

– А с тех пор и не приходила?

– И не знаю, где она.

– Как же так!

– Да что ж делать? Баба одинокая, где-нибудь перебивается.

Я посмотрел на него – ничего, молчит.

– Не можете ли, – говорит, – пособить, чтобы скорее решили дело?

– А где теперь ваше дело?

– В уголовной палате.

Вот я и пробую пособить Компану, передавая его арестантскую просьбу через лист газеты тем, от кого может зависеть ее исполнить. Больше ничего сделать для него не могу.

Когда Л. окончил свои занятия в конторе, мы вышли из тюрьмы, и этим я должен окончить мой сегодняшний фельетон, сохраняя себе право рассказать мои соображения насчет содержания арестантов по сведениям, полученным кое-откуда за воротами тюрьмы.

IV

За воротами тюрьмы опять мы встретили людей с подаянием. Те ли же это люди, которых я видел при входе в тюрьму, или другие, я сказать не могу, но, кажется, были и прежние люди, были и новые. Между последними особенно замечателен молодой, безбородый человек, остриженный в скобку и одетый в прекрасную шубу с дорогим бобровым воротником. При нашем выходе за ворота он бросился к Л., и когда тот подал ему свою руку для обыкновенного приветствия, посетитель неожиданно поцеловал ее. Он смотрит на Л. очень благодарным взглядом, а Л., в свою очередь, отнесся к нему очень приветливо.