На клиросе поет хор, составленный из арестантов. Поют очень недурно.
Мы зашли еще на те хоры, где стоял телеграфист.
Там очень тесно и сильно пахнет острым потом. Арестанты одеты в каких-то балахончиках из солдатского сукна, с низенькими цветными воротниками; у одних эти воротники голубые, у других красные, сделавшиеся от времени малиновыми. Я спросил о значении этих разноцветных воротников и получил в ответ, что они имели значение прежде, при покойном императоре, при котором они введены, а теперь даются без всякого категорического разделения, кому какой придется.
Из церкви по тому же коридору мы вошли в женскую половину. Но здесь я должен рассказать небольшое, довольно смешное происшествие. Выйдя снова в коридор, мы увидали солдата, который вел какую-то женщину, одетую, как обыкновенно одеваются пожилые мещанки.
– Откуда? – спросил я.
Солдат смотрел выпуча глаза. Я повторил вопрос:
– Откуда ведешь арестантку?
– Это, аше скабродие, с подаянием.
– А! извините, матушка. Пожалуйте, пожалуйте вперед.
– Ничего, батюшка. Нечем обижаться-то. Ни от сумы, ни от тюрьмы не отрекайся. Тюрьма, батюшка, еще не винит. – И женщина заковыляла за солдатом.
Прежде мы зашли в столовую. Комната довольно большая, но темна. Столы кругом; в чашах квас не то с редькою, не то с хреном и с конопляным маслом. Попробовал – есть можно. Рабочие весь пост едят гораздо хуже. Дама, наблюдающая за порядком в столовой, пояснила мне, что это кушанье из самых плохих и подается только по случаю такого дня, как Страстная суббота. Хлеб прекрасный, соль белая [12] .
Мы прошли через столовую и в дверях встретились с какою-то изнеможенною женщиною, которая прямо повалилась в ноги Л.
– Встань! встань, матушка! – говорил он, поднимая ее на ноги.
– Ваше высокоблагородие, помилуйте! Заступитесь! Который год Бог знает за что содержусь. Смерть моя! Хоть бы какое решение было.
– За что она содержится? – спросил Л.
Дама, к которой относился вопрос, не могла на него отвечать, Ярошенко тоже.
– Это к тебе дочери ходят? – спросил Ярошенко женщину, как бы желая этим вопросом привести себе на память ее историю.
– Ко мне, – отвечала женщина сквозь рыдания и опять бросилась в ноги Л.
– Да кто ты такая? Как тебя зовут?
Дама назвала арестантку по имени и отчеству.
– Скажи же, за что ты судишься? Ведь лучше говорить правду, а то только время тратишь.
– Билет мне проклятый навязывала полиция, а я его не хотела принимать.
– И только?
– Только.
Бог знает, сколько в этом правды. Женщина эта немощна, бледна и худа как скелет: под плотно прилегшей спереди рубашкой видна совершенно плоская грудь, и все существо ее выражает одно страдание. Непосредственно она, мне кажется, давно не могла служить разврату и в качестве посредницы могла примкнуть к этому ремеслу разве только в силу тех страшных экономических условий, с которыми в наше время встречается женщина, не имеющая возле себя рабочего мужчины или наследственного, верно обеспечивающего ее капитала. В лице арестантки нет ни наглости, ни вкрадчивой ласки, ни ложного благочестия, ни поддельной гордости, которыми отличаются лица дам, «пускающих в ход» простодушных девочек и безрасчетно самонадеянных «эмансипе». У ней в глазах какой-то постоянный испуг и беспокойство. Л. и ей обещал что-то. Ему так часто приходится обещать, что едва ли он, при всем своем желании (в которое я очень верю), может сделать половину того, что обещает. Для всякого, кому Л. что-нибудь обещал, обещание это очень дорого, и каждому очень больно видеть обманутою хоть одну свою надежду. Чтобы приобресть доверие и расположенность арестантов, необходимо самое тщательное внимание к их просьбам о делах и аккуратное исполнение данных на эти просьбы обещаний. Арестанты ценят это дороже сладких слов и забот о приварке. И просьбы их таковы, что их всегда можно выполнить; они обыкновенно просят только узнать, как стоит дело, да как-нибудь ускорить его. Об изменении существа решений они не просят, потому что очень хорошо знают, от кого что зависит. Конечно, стряпчие и прокуроры обязаны давать им отчет о положении их дел, но ведь мало ли кто чего ни обязан и мало ли как нельзя очистить свою обязанность? Все будет исправно, а арестанты за грошовые кражи все будут по целым годам коптить тюремные стены.
Отсюда мы прошли в прачечную, которая устроена, кажется, довольно удобно и для работы, и для рабочих. Пол каменный, с покатом к средине, где вделана продырявленная плита. Большие круглые лохани для стирки стояли опрокинутыми, так как в субботу работы не было; для отвода пара устроена деревянная труба. Я не техник, но сколько понимаю дело, мне кажется, что с такою прачечною обходиться можно. За стирку белья арестанты получают задельную, весьма, впрочем, низкую плату.
Из прачечной мы поднялись в общую женскую комнату. Когда мы шли по лестнице, меня поразил какой-то безумный крик. Поднимаясь выше, я мог отличить слова песни, распеваемой тем напевом, каким обыкновенно поют сумасшедшие: весело, скоро, громко и со вскрикиванием.
– Что это? – спросил Л.
– Дурочка поет, – отвечала дама.
У лунного просвета наружной галереи стояла певица и продолжала свою песню, размахивая руками над головою и слегка покачиваясь из стороны в сторону. На дворе стояла куча арестантов, одетых по-немецки, в пальто и шинелях, а посредине этой кучки красовалась высокая фигура в черкеске и высокой белой папахе. Это арестанты дворянского отделения и между ними получивший огромную известность г. Караханов. Кучка то раздвигалась, то сдвигалась, группируясь около Караханова, который стоял, подперши «руки в боки», как сидят обыкновенно игрушечные гусары. Дурочка смотрела на дворян и старалась кричать как можно громче. Слов песни я разобрать не мог. Странный резонанс мешал их расслушать.
– Эй, ты, послушай! – крикнул ей Ярошенко. Певица не слыхала или не хотела обратить своего внимания на это воззвание и продолжала петь.
– Послушай! – крикнула надзирательница и назвала арестантку по имени.
Арестантка оглянулась и, увидав Л., бросилась к нему со всех ног, прихлопывая себя ладонями по ляжкам.
– Барин хороший! Ваше благородие, дай ручку. – Она бросилась ловить его руку, которую Л. отнимал, говоря ей: «Не надо, не надо».
– Нет, дай, дай ручку.
Она наконец-таки поймала руку Л. и, чмокнув ее своими слюнявыми и синими губами, скороговоркой сказала:
– Дай грошик.
– А не будешь петь?
– Дай грошик, – повторила безумная.
– Петь не станешь?
– Грошик дай, голубчик; я его спрячу.
– Я дам, если не будешь кричать.
– Ну дай.
– Только не кричи. – Л. вынул две серебряные монеты и дал их арестантке. Она схватила их, как тигренок в клетке зверинца схватывает кусок мяса, неожиданно шмыгнула между мною и Л., бросилась сначала в один угол коридора, потом в другой, и все лепетала: «Я их спрячу, сейчас спрячу».
– Только не кричи, – сказал Л.
Арестантка молчала и продолжала суетиться.
– Слышишь! не кричи, а не то посадят в карцер.
– Нет, за что в карцер? Я не буду кричать, – пробормотала арестантка и опять метнулась со своими деньгами. Карцера здесь, кажется, все очень боятся.
– Теперь ей пошли хлопоты с деньгами, – сказала, добродушно улыбнувшись, надзирательница.
– Скажите, пожалуйста: зачем ее здесь держат? Ведь ясно, что она слабоумная или сумасшедшая, – спросил я.
– Подите же! Посылали на освидетельствование, так ученые порешили, что она здорова.
– Странно!
– Что же делать?
– Она всегда такая?
– Всегда.
– За что ж ее арестовали?
– За бродяжество.
– И будут держать в тюрьме?
– Да вот держат.
Мы взошли с галереи в коридор. Хотели идти в больницу, но не пошли, потому что там оспа, а у Л. дома дети. Пошли в общую женскую тюрьму.
У женщин очень большая и светлая комната с крашеным полом. Комната эта, если не ошибаюсь, помещается именно в том полукруге, который выходит к месту, ведущему из Коломны к Большому театру. Ее здесь и называют круглой залой. Помещение это более напоминает больницу или пансионский дортуар, чем тюрьму. Со входа налево у стены помещается огромный умывальник красной меди, блестящий как зеркало; под ним соответствующий умывальнику полукруглый таз из того же металла и тоже вычищенный необыкновенно тщательно. Кругом стен стоят очень чистые кровати с одинаковыми опрятными постелями, покрытыми одинаковыми же белыми одеялами. Кровати уставлены изголовьем к стенам, а ногами к центру комнаты. Между некоторыми кроватями есть проход такой, какой обыкновенно бывает в пансионах, а некоторые придвинуты одна к другой вплотную. Почти посредине комнаты, впрочем, немного ближе к окнам, небольшой стол, на котором разложено выстиранное и выкатанное белье. Несколько женщин складывают его поштучно и укладывают в корчагу. Все женщины одеты очень опрятно в одинаковые платья из мелко-клетчатой материи: тик это или холстинка, я разобрать не умею, но что-то в этом роде. Полы очень чисты, на окнах есть растения, и вольные лучи солнца, согревающего праведные и грешные, прорываясь сквозь оконные переплеты, отражаются на полу и бегают светлым зайчиком по одной стене.