«Мыслящий человек, — пишет Швейцер, — должен противодействовать всем жестоким обычаям, как бы глубоко они ни гнездились в традиции и каким бы ореолом ни были окружены. Истинная человечность слишком драгоценное духовное благо, чтобы мы уступили какую-нибудь его частицу безрассудству».
Могут возразить, что в самой природе, наконец, все основано на борьбе и жестокости. Да, конечно, соглашается Швейцер и поясняет:
«Призвание наше не в том, чтобы молча мириться с жестокостью природы и поддерживать ее, а скорее в том, чтобы ограничивать ее, насколько позволяет наше влияние. С глубоким состраданием должны мы проявить милосердие и предложить облегчение тем, кто жаждет его. Поскольку мы так часто вынуждены бывали причинять боль и смерть живым существам, тем в большей степени будет нашим долгом содействовать, а не вредить этим существам там, где мы можем выступить как существа свободные».
Многие биографы и исследователи не уставали удивляться, что идеи эти продолжали владеть Швейцером и, напротив, получили столь полное развитие именно в джунглях Африки, кишащих всяческой жизнью, зачастую довольно агрессивной (вспомните слова Швейцера о «милитаризме джунглей»). Видимо, это закономерно: парадоксальность ситуации только укрепляет позиции принципа. Можно напомнить, что у Грэма Грина, охотившегося в джунглях, возникали довольно близкие к швейцеровским, хотя и выраженные по-своему, мысли:
«15 февраля. Воскресенье на реке Момбойо. Я упустил сегодня утром крокодила — конечно, первым побуждением отца Георга было выстрелить в него, как он выстрелил в баклана... Теперь цапля, и — господи боже! — на сей раз капитан попал в цель. Она захлопала крыльями, попыталась взлететь и упала в воду. Мы подогнали лодку. Не мог не вспомнить, как покойный кардинал Грифин на обеде у Дика Стоукса, возражая против законопроекта о кровавых видах спорта, который обсуждался в это время, заявил, что животные были созданы не только для людской пользы, но и для удовольствия людского. (Если это и есть точка зрения моральной теологии, то к черту моральную теологию.)»
Швейцер, как мы видели, в практике своей просто придерживался разумного воздержания от ненужной жестокости, от той, которой можно было избежать. Он не был вегетарианцем, он боролся с нашествием муравьев, с бешеными собаками, с микробами. Но он понимал, что человек, совершая акт необходимой защиты, должен сознавать каждый раз, что он убивает жизнь, должен ощущать при этом если не чувство вины, то чувство ответственности. Это небезразлично для будущего самого человека, для его нравственных критериев, потому что, разрешив себе однажды притеснение и уничтожение чужой жизни с высокомерным сознанием права на это, человек придет раньше или позже к уничтожению себе подобных и самоуничтожению. Ныне, когда и «гуманизм» и «антигуманизм», и прогресс и реакция равно вооружены оружием, способным и почти неизбежно должным уничтожить всякую жизнь на земле, размышления этического порядка вовсе не являются излишними для человечества. Может, именно поэтому марксист Вальтер Ульбрихт считает, что швейцеровский принцип уважения к жизни «служит установлению мира и созданию общества, свободного от войны, социальной несправедливости и колониального угнетения».
Осенью 1959 года Швейцер находился в Европе. Ученики гамбургской школы имени Альберта Швейцера попросили его выступить у них в школе, и он напомнил им о нашествии духа бесчеловечности, которое Германия не может забывать.
Позднее, когда гамбургский издатель послал Швейцеру экземпляр антифашистской пьесы Хоххута «Наместник», Швейцер написал ему:
«Я был активным свидетелем случившегося тогда несчастья и уверен, что мы должны быть глубоко озабочены этой величайшей проблемой истории. Мы в долгу перед самими собой, ибо неудача наша сделала нас всех соучастниками вины тех дней. В конечном итоге, неудачу потерпела не только католическая церковь, но и протестантская тоже. На католической церкви лежит большая вина, потому что она была организованной национальной силой, способной хоть что-либо сделать, а протестантская церковь была неорганизованной, бессильной национальной силой. Но и она тоже взяла на себя вину одним только признанием ужасного, бесчеловечного факта преследования евреев».
Швейцер жил в гюнсбахском Доме гостей, лечил соседей, писал. Журналисты посещали его, по-прежнему хотели, чтоб он говорил о политике, или требовали, чтоб он раскрыл им смысл жизни. Парижский корреспондент Бернар Редмон спросил, чем человек может способствовать уважению к жизни, и Швейцер ответил:
«Делайте то, что в ваших силах. Недостаточно просто существовать. Недостаточно сказать: „Я зарабатываю, чтобы поддерживать семью. Я хорошо выполняю свою работу. Я хороший отец. Я хороший муж. Я добрый прихожанин“. Все это хорошо, но вы должны делать и еще нечто. Всегда ищите возможность сделать доброе дело. Каждый человек должен собственным путем искать возможность стать еще благороднее и реализовать свое истинное человеческое достоинство. Вы должны некоторое время уделять и своим собратьям. Пусть это немного, но сделайте хоть что-нибудь для тех, кто нуждается в человеческой помощи, нечто такое, за что вы не получите никакой другой платы, кроме самой привилегии выполнить этот труд. Ибо помните, что вы не одни живете в этом мире. Что с вами живут и собратья ваши».
Конечно, советы его, не сулившие быстрых и решительных перемен, называли наивными. Как за полвека до того называли наивными призывы великого русского, объявляя все его «малые дела» каплей в море. «Капля в море!» — язвительно восклицал Толстой и страстно полемизировал со всеми изверившимися или верившими только в чужой разум:
«Есть индийская сказка о том, что человек уронил жемчужину в море и, чтобы достать ее, взял ведро и стал черпать и выливать на берег. Он работал так не переставая, и на седьмой день морской дух испугался того, что человек осушит море, и принес ему жемчужину. Если бы наше общественное зло угнетения человека было море, то и тогда та жемчужина, которую мы потеряли, стоит того, чтобы отдать свою жизнь на вычерпывание моря этого зла. Князь мира сего испугается и покорится скорее морского духа; но общественное зло не море, а вонючая, помойная яма, которую мы старательно наполняем своими нечистотами. Стоит только очнуться и понять, что мы делаем, разлюбить свою нечистоту, чтобы воображаемое море тотчас иссякло и мы овладели той бесценной жемчужиной братской, человеческой жизни».
В декабре Швейцер был в Базеле и собирался в Африку, когда в самый разгар сборов ему попало в руки письмо из Москвы, от редактора «Литературной газеты». Газета просила статью о проблемах разоружения, и Швейцеру в ответном письме пришлось самым подробным образом объяснить, почему он не может сейчас сесть за такую статью. В заключение письма он писал:
«Передайте, пожалуйста, мой привет госпоже Мариэтте Шагинян, которая так тепло писала обо мне в 1957 году.
Я и впредь буду отдавать все силы борьбе за мир. Все мы должны преисполниться решимости вместе добиваться сохранения мира, от которого зависит судьба человечества».
В соседнем с Гюнсбахом Мюнстере состоялась премьера фильма Эрики Андерсон о Швейцере. Приехала сама Эрика Андерсон, и доктор сказал ей, что лучше не тратиться на рекламу: шепнуть почтальону из Гюнсбаха, он скажет другому, другой — третьему...
За несколько лет до этого, когда Эрика Андерсон еще только начинала снимать свой фильм, она спросила однажды за обедом у доктора, сколько фильмов он видел за свою жизнь.
— Вероятно, шесть. Я ничего не понимаю в этой форме искусства.
— Документальные или художественные фильмы?
— Кажется, художественные. Потому что во всех этих фильмах герой и героиня под конец сходились. Я видел эти фильмы на пароходе, когда плыл из Европы. И должен признаться, что небо, звезды и океан производили на меня большее впечатление. К тому же на экране все скачет так быстро, просто глаза болят.
Чтобы избежать в фильме Андерсон излишних славословий, Швейцер сам написал текст для него. Фильм начинался с кадров, показывающих старый пасторский дом, портреты родителей. За кадром звучал голос Старого Доктора: