Рядом с доктором Фридманом еще одна голландка, сестра психиатрического отделения Альбертина, тоже красивая, высокая, рыжая, зеленоглазая. Она надолго приехала в Ламбарене, в ней очень силен дух подвижничества. Это настоящая интеллигентка и интеллектуалка, знаток литературы, музыки, театра. В джунгли она привезла с собой любимый инструмент — старинную лиру. Рядом с Альбертиной светловолосая, сероглазая, очень живая, неунывающая юная швейцарка — Труди Бохслер. Ее называют «девушка с фонарем», потому что черным габонским вечером Труди идет одна из больничного поселка в деревню прокаженных, и тогда фонарь этой бесстрашной девушки одиноко мерцает в поле и за плантациями. Прокаженные ребятишки поют у нее в хоре, вся деревня разыгрывает пьесы. Фрэнк пишет, что энергичная двадцатипятилетняя Труди «повелевает, усыновляет, лечит, шлепает, утешает, балует». Рядом с Труди еще одна красивая, высокая девушка. Это Ольга, любимая дочь сэра Генри Детердинга, мультимиллионера, нефтяного магната, из-за интересов которого, если верить старым газетам, началась первая, а может, также и вторая мировая война. Даже если верить газетам, Ольга тут ни при чем. Она путешествовала с друзьями по Африке в «джипе». Когда «джип» поломался, она отстала от друзей и вдруг объявилась в Ламбарене, где ей подыскали какую-то работу на кухне, а потом в прачечной. С тех пор она стала частой гостьей в больнице. Поначалу она не говорила, кто она, но в печать скоро просочилась информация о ней, и Ламбарене засыпали телеграммами. Ольга просила доктора никого не пускать, но в Ламбарене из двух концов света — из Японии и Франции — без всякого разрешения прибыли корреспонденты. Ольга не хотела с ними видеться, и доктору пришлось просто водить их по больнице, причем они обыскали здесь каждый уголок. Ольга чистила рыбу на кухне и даже улыбнулась им, когда они заглянули туда, но они ее не узнали. Доктор был раздражен, что пропал почти целый день, но, рассказывая об этой истории Казинсу, он все же нашел во всем этом юмористическую сторону:
— Они тщательно обошли больницу. А напоследок, чтобы их занять чем-нибудь, я прочел им лекцию по философии. Это была хорошая лекция. Впрочем, я не уверен, что они были в философском настроении.
...Рядом с Ольгой за столом высокий худой англичанин, доктор Кэтчпул. Если верить тому же дотошному корреспонденту (Дж. Макнайту), Кэтчпул и Ольга собирались пожениться и открыть новую больницу, подобную больнице доктора Швейцера. Доктор Кэтчпул прекрасно описан в книге Фр. Фрэнка, и, поскольку он являет собой фигуру, характерную для ламбаренской больницы, хотелось бы привести здесь хотя бы частично это описание:
«Доктору Кэтчпулу тридцать два, но выглядит он на все сорок. Он английский квакер и приехал сюда на шесть месяцев, но проработал уже два года. Он, вероятно, и когда приехал, не был толстым, но с тех пор потерял еще тридцать пять фунтов, и длинные волосы его поседели до времени... В каждом его движении заметен самый глубокий интерес, как профессиональный, так и человеческий, чисто личный, к каждому, самому жалкому существу, принесенному сюда из джунглей. Я думаю, он и худеет оттого, что отдает им не только свое искусство медика, но и всего себя... Несправедливость и просто равнодушие он воспринимает как личное оскорбление. Он, кажется, физически неспособен отличить черный цвет кожи от белого. Он воистину воплощает тот дух братства и уважения к жизни, с которым связывают имя Швейцера. Если он, когда-нибудь, упаси боже, прочтет эти слова, он, без сомнения, стукнет кулаком и буркнет: „Вот уж чушь собачья!“
...Вот какой человек сидит сейчас рядом с Ольгой Детердинг, а по правую руку от него — маленький японец, врач больницы для прокаженных, доктор Такахаси, о котором все говорят, что это ни больше ни меньше, как святой человек и великий подвижник. Рассказывают, что, когда доктор Такахаси приехал сюда, он знал лишь несколько немецких слов и все время повторял их: «Я хочу служить. Ничего не надо, только служить здесь». Он остался, и самозабвенный труд его в лепрозории не назовешь иначе как служением. Сейчас он совсем неплохо говорит по-немецки.
Разговор за столом течет теперь вольно, перескакивая с предмета на предмет. Доктор погружен в себя — у него переход этот бывает мгновенным. Он барабанит пальцами по скатерти, может быть, проигрывает что-то. Вдруг обрывок разговора долетает до него, и он вставляет деталь, свидетельствующую о его большой компетентности во многих вопросах — в медицине, политике, фармакологии, музыке, металлургии, теологии, архитектуре. Если спросят о кофе, он переспросит, о какой именно разновидности вы спрашивали, назовет вам минимум три ботанические разновидности, сообщит об их происхождении и точных границах их распространения на земле. Фр. Фрэнк пишет, что «память его является усовершенствованной электронносчетной машиной». Он не только помнит дословно лекцию своих студенческих лет, бесчисленные факты из разных областей или исторические анекдоты, он помнит в свои восемьдесят четыре года мелкую подробность, о которой кто-то случайно упомянул в разговоре три недели или двадцать лет тому назад. Фр. Фрэнк рассказывает, как однажды, вскоре после своего приезда в Ламбарене, он сказал доктору Швейцеру, что был одним из его слушателей в Эдинбурге в 1936 году. «Это, кажется, было ему приятно, — пишет Фрэнк, — через три недели он как-то сослался на то, что он говорил в этой лекции.
— Вы помните? — сказал он. — Вы должны помнить, ведь вы были там...
Конечно, я очень смутно помнил все, что он говорил в Эдинбурге, и признался ему в этом.
— По совести, — сказал я, — помню только, что усы у вас тогда были еще очень черные и что на вас был сюртук в стиле а-ля принц Альберт.
— Конечно, — сказал Швейцер, — я всегда надеваю его в торжественных случаях. Это самая практичная одежда на свете. Насколько я знаю, — добавил он педантично, — во Франции его носят незастегнутым, но в Германии не застегиваться — признак дурного тона.
— Сюртуки в стиле принца Альберта больше не носят, — обронил я.
— А жаль, — подхватил Швейцер, — такая практичная одежда. Я заказал свой, когда должен был играть в Барселоне для короля Испании на органе.
— Когда же это было? — спросил я.
Он задумался на мгновение.
— В 1905-м, да, в 1905-м. Или в 1906-м? Очень хорошо помню, как я сказал своему другу, портному из Гюнсбаха: «Ты должен сшить мне сюртук, потому что мне придется играть перед королем Испании». Он был очень озадачен: «Ты что хочешь сказать, Альберт, что я должен сшить тот самый сюртук, в котором ты будешь играть перед испанским королем? — Но потом добавил с серьезностью: — Хорошо, я постараюсь». И получился действительно замечательный сюртук, очень прочный сюртук. Я всегда надевал его по торжественным дням. Конечно, с собой у меня его нет, так что я вам не смогу его показать, в Африке ведь он ни к чему. Я его держу в Гюнсбахе. Конечно же, я надевал его, когда читал лекции в Эдинбурге, когда получал премию Гёте, когда получал Нобелевскую премию, когда английская королева вручала мне орден.
Тут уж я не выдержал:
— Вы что хотите сказать, что вы все еще носите тот самый сюртук?
— Ну конечно. — Он возмущенно посмотрел на меня. — Да он еще двести лет может носиться».
Впрочем, разговор о сюртуке состоялся в другой раз, за обедом, а во время того ужина, который мы взялись описать, за столом присутствовал гость, молодой эфиопский дипломат, и за десертом Швейцер вежливо спросил у гостя, есть ли у них в Эфиопии какие-либо полезные ископаемые. Дальше излагаем по книге Ф. Фрэнка:
«— Немного, — ответил темнокожий юноша, и я перевел его на немецкий.
— Может, есть золото? — упорствовал Швейцер.
— Нет, сэр, золота нет, — ответил юноша.
— Вам повезло, — сказал Швейцер. — Но, может быть, все-таки есть нефть?
— Насколько я знаю, нет.
— Прекрасно. Поздравляю вас, — сказал Швейцер. — Вас оставят в покое на некоторое время.
В тот же вечер молодой человек пришел попрощаться с шефом, который медленно писал что-то при свете керосиновой лампы. Мне снова пришлось переводить им. Сначала Швейцер с серьезностью надписал фотографию, которую от него неукоснительно требуют. Потом он решил записать для себя имя и фамилию посетителя. Эфиоп протянул ему визитную карточку.