Изменить стиль страницы

Главным же достижением больницы Швейцера, с точки зрения мировой медицины, были, наверное, даже не успехи его хирургической практики, не ранние успехи в лечении сонной болезни, не деревня прокаженных, а образ врача. Врача, сохраняющего в век массовой, механизированной и сверхорганизованной медицины человечный, гуманистический, не притупленный привычкой к чужим страданиям подход к больному. Как и сорок лет назад, после изнурительного дня в душных джунглях, после своих врачебных, хозяйственных, строительных и писательских трудов доктор Швейцер обходит перед сном тяжелых больных, с беспокойством вполголоса советуется за обедом с кем-нибудь из лечащих врачей, по-прежнему волнуется, вкладывая всю силу своего сострадания в избранный им труд. Любопытно, что тот же африканский романист-медик Ленри Петерс пишет о своем герое враче, что «он счел необходимым в своей профессии пользоваться тем искусственным, синтетическим видом сочувствия, который в равной степени успокаивал больного и служил защитой для его собственной чувствительности». Швейцер и в девяносто лет не обрел этого «синтетического» сочувствия врача-профессионала, оставшись для медиков всего мира образцом сострадания, «вникновения», любви к людям, символом этого благороднейшего рода служения людям — медицины, ее философом, ее идеологом (хотя и не писал ничего по теории и этике медицины). Недаром отзвуки его философии зазвучали в послевоенной международной клятве врача.

Глава 18

На исходе восьмого десятка его жизни европейская слава Швейцера достигла апогея. Осенним октябрьским днем 1953 года, когда доктор мирно чистил стойла любимых своих антилоп, прибежал один из врачей больницы и сказал, что доктору Альберту Швейцеру присуждена Нобелевская премия мира: об этом только что сообщило радио. Доктор промолчал и продолжал сгребать навоз, столь полезный для его деревьев.

Потом посыпались поздравления. Доктор буркнул как-то, что, на его вкус, слава эта могла бы прийти и посмертно. Он хотел бы ограничиться этим комментарием, но предстояло еще выступать с нобелевским обращением. В больнице в этот момент не было хирурга, одолевали, как всегда, строительные хлопоты, так что Швейцер решил на год отложить поездку в Осло. Узнав об этом, в Ламбарене нахлынули журналисты, о чем он писал с ужасом:

«Корреспонденты прискакали, как кузнечики (и всем, конечно, надо подыскать жилье), и стали вытягивать из меня, бедняги, обращения, интервью, ответы на длинные списки вопросов... Приходилось отсылать по телеграфу газетные статьи размером в 200 и 300 слов, писать их по ночам, оставляя при этом на сон всего три-четыре часа».

Он был переутомлен, но просил друга никому не говорить об этом, потому что могли посыпаться еще письма участия или письма соболезнования. «В этом финале своей жизненной симфонии, — объяснял он, — мне все приходится рассматривать, исходя из того, не повлечет ли это за собой писания новых писем».

На вопросы корреспондентов, что он собирается делать с деньгами (премия составляла около 36 тысяч долларов), он отвечал почти раздраженно:

— Деревню для прокаженных строить, что же еще?

Он по-прежнему не хотел высказываться на политические темы, но много думал и читал сейчас об атомной угрозе. В конце концов он согласился на просьбу «Дейли геральд» написать письмо в эту газету об атомной угрозе. Это было его первое выступление о беде, нависшей над человечеством. «Мир просто должен прислушаться, — писал Швейцер, — к предупреждениям отдельных ученых, которые понимают эту ужасную проблему».

Швейцер обращался и к ученым, которые еще не высказались, хотя и знали правду о том, что угрожает человечеству:

«Ученые должны высказаться. Только они могут с достаточной авторитетностью заявить, что мы не можем больше брать на себя ответственность за эти эксперименты... Таково мое мнение. Я излагаю вам его с болью в сердце, с болью, которая не отпускает меня никогда».

Весной 1954 года Швейцер наконец выбрался в Европу. Он поехал в гюнсбахский Дом гостей, где работал над своим нобелевским обращением.

В начале ноября Швейцер вместе с женой прибыл в Осло. Празднество угрожало быть помпезным. В отеле ему отвели роскошный номер — везде краны, ванные, умывальные. «Может, они думают, что мне, как форели, нужна проточная вода», — буркнул Швейцер. Он устал за дорогу, но тут же появились посетители. Их не очень-то хотели пускать, но, услышав голоса, Швейцер обычно выходил сам и спрашивал: «Месье ко мне? Пусть пройдет».

Приходили с предложениями помощи. Какая-то бедная женщина принесла двести крон, отложенные ею на похороны; она решила пожертвовать их на Ламбарене, и доктор согласился взять их, потому что это не противоречило принципам человеческого Братства Боли. Рассказывали, что в Америке один миллионер предложил взять на себя все содержание Ламбарене, но Швейцер отказался: это противоречило бы его принципам самопожертвования и помощи.

4 ноября доктор Швейцер прочел свое нобелевское обращение. По мнению комментаторов, это было прежде всего обращение разумного человека, дающего здравые рекомендации. Он сказал, что после войны политиканы постарались скорее воспользоваться плодами победы, чем помочь побежденным и победителям залечить раны. И результаты этого не замедлили сказаться — была рождена новая военная ситуация.

Швейцер напоминает в своем обращении о стремительном развитии техники, главным образом техники военной. Развитие это привело к тому, что «человек стал сверхчеловеком».

Однако, предупреждает Швейцер, не забывайте, что «сверхчеловек этот самым роковым образом страдает духовным несовершенством. Он не обладает сверхчеловеческим разумом, который царил бы над этой сверхчеловеческой силой. Человеку нужен такой разум, если он намерен употребить обретенную им силу для добрых и осмысленных целей, а не для распространения смерти и уничтожения. Знание и мощь дали пока результаты, которые оказались скорее губительны для человека, чем полезны».

Швейцер обращает внимание слушателей на эти страшные результаты деятельности недомыслящего и всемогущего «сверхчеловека»:

«Став суперменами, мы стали чудовищами. Мы допустили, чтобы массы людей — во вторую мировую войну число их достигло двадцати миллионов — были убиты, чтобы целые города с их обитателями были сметены с лица земли атомными бомбами, чтобы огнеметы превращали человеческие существа в пылающие живые факелы. Мы знаем об этих событиях из газет, но судим о них в зависимости от того, приносят они успех той группе наций, к которой мы принадлежим, или приносят успех нашим врагам. И даже соглашаясь, что подобные действия есть проявление бесчеловечности, мы оправдываемся, что события войны вынудили нас допустить это».

Швейцер утверждает, что, допуская такое развитие событий, мы «разделяем вину в варварстве» с другими. «Сегодня существенно, — пишет Швейцер, — чтобы мы все признали себя виновными в бесчеловечности».

В чем же, по Швейцеру, надежда мира и человека? В том, чтобы при помощи нового духа достичь «той высшей рассудительности, которая помешает безнравственному использованию силы, находящейся в нашем распоряжении».

Швейцер обращается к тем, кто держит в руках судьбу народа, обращается к нациям и индивидам, призывая их дойти «до наивысшей возможной ступени в своем стремлении сохранить мир друг с другом и дать духу человеческому окрепнуть для действия».

Только совесть индивида могла бы, по мнению Швейцера, в какой-то степени влиять на политику. Эта сила духа заключается в сострадании — в нем кроются корни и движущий импульс этики. В душе каждого человека, по мнению Швейцера, есть это горючее, нужна только искра.

Швейцер оптимист — «человеческий дух не мертв», «он живет тайно», он «в наше время способен создать новое умонастроение, основанное на этике».

«Мое глубокое убеждение заключается в том, — заявил Швейцер, — что мы должны отвергнуть войну по этическим мотивам, ибо она возлагает на нас вину в преступлении бесчеловечности». Как единственный оригинальный момент своей речи Швейцер отмечал лежащую в ее основе оптимистическую убежденность в том, что дух в наш век способен создать этическое мышление.