Там обсуждены были почти все статьи, предложенные собравшимися в палате Людовика Святого, и принцы со многими согласились без труда. Первый президент, выразивший недовольство арестом Шавиньи, дал повод к долгому спору, ибо ему указали, что, поскольку, мол, Шавиньи не член корпорации, вопрос этот не входит в компетенцию Парламента, а он возразил, что ордонансы возбраняют задерживать арестованного в [93] тюрьме долее двадцати четырех часов, не учинив ему допроса 94. Герцога Орлеанского привели в негодование эти слова, которые, по его мнению, ограничивали волю Короля слишком тесною рамкою. Виоль с жаром поддержал Первого президента, депутаты все как один остались неколебимы в этом вопросе; доложив об этом на другой день Парламенту, они заслужили его одобрение, и повели дело с такой настойчивостью, и поддерживали его с такой твердостью, что Королева принуждена была согласиться объявить декларацией, что отныне никого из подданных королевства, будь то даже лицо частное, не дозволяется держать в тюрьме более трех дней, не сняв с него допроса. Эта ограничительная статья вынудила двор тотчас освободить Шавиньи, ибо его невозможно было допросить по всей форме.

Вопрос этот, который именовали вопросом безопасности общественной, был едва ли не единственным, вызвавшим серьезные несогласия, ибо правительство не могло решиться ограничить себя условием, столь противоречащим его практике, а Парламенту было столь же не по душе отступиться от старинного ордонанса, дарованного нашими королями по ходатайству Штатов. Остальные двадцать три предложения палаты Людовика Святого породили более препирательств между отдельными лицами, нежели споров по существу вопроса. Всего в Сен-Жермене состоялось пять совещаний. В первом участвовали лишь принцы. На последующие четыре допущены были канцлер и маршал Ла Мейере, сменивший Эмери в должности суперинтенданта финансов. У канцлера вышло несколько нешуточных схваток с Первым президентом, который в своем к нему презрении доходил даже до грубости. На другой день после каждого совещания Парламент обсуждал его по донесению депутатов. Было бы слишком долго и скучно пересказывать вам все сцены, которые там разыгрывались, — я ограничусь общим замечанием, что Парламент, получивший или скорее вырвавший согласие на все свои требования без исключения, а именно на то, чтобы старинные ордонансы возобновлены были декларацией, объявленной именем Короля, но составленной и продиктованной Парламентом 95, посчитал, однако, что сделал большую уступку, обещав не продолжать более своих ассамблей. Вы сразу поймете, какого рода была эта декларация, если благоволите вспомнить обо всех предложениях, сделанных в Парламенте и в палате Людовика Святого и не раз упомянутых мной в ходе моего повествования.

На другой день после того, как декларация была объявлена и зарегистрирована, а произошло это 24 октября 1648 года, Парламент распущен был на каникулы, и вскоре после Королева вместе с Королем вернулась в Париж. Я расскажу о том, что за этим последовало, описав сначала несколько происшествий, случившихся за время этих совещаний.

Герцогиня Вандомская подала прошение в Парламент, ходатайствуя об оправдании сына своего, герцога де Бофора, который в Троицын день счастливо совершил смелый побег из Венсеннского замка 96. Я сделал все, что мог, чтобы быть ей полезным в этом случае, и дочь ее, герцогиня Немурская, признала, что я не оказался неблагодарным. [94]

Однако в другой истории я вел себя не столь благоразумно. Кардинал, страстно желавший погубить меня в общем мнении, просил маршала де Ла Мейере, суперинтенданта финансов и моего друга, отнести в архиепископство сорок тысяч экю — Королева посылает мне их, объяснил он, для уплаты моих долгов, в знак благодарности за услуги, какие я пытался оказать ей в День Баррикад. До сих пор маршал сам то и дело напоминал мне, какую злобу затаил против меня двор в связи с этим делом, но представьте, стоило Кардиналу уверить его, будто он глубоко сожалеет о своей ко мне несправедливости, которую сам отныне открыто признает, как де Ла Мейере тотчас поверил его словам. Я привел это обстоятельство лишь в качестве примера того, как люди, по натуре своей питающие слабость к двору, без раздумий готовы поверить всему, что правительству заблагорассудится им внушить. Я наблюдал это многое множество раз; если уж их не удалось провести, виноват в этом только сам министр. Но поскольку слабость к двору не принадлежала к числу моих пороков, я не дал маршалу де Ла Мейере убедить себя, подобно тому, как сам маршал дал убедить себя Мазарини, и отклонил дар Королевы, сопроводив его всеми теми заверениями, какие приняты в подобных случаях, однако же не более искренними, нежели те, с какими он был мне сделан.

Но тут я как раз и попался в ловушку. Маршал д'Эстре вел с герцогом де Монбазоном переговоры о покупке парижского губернаторства. Кардинал принудил его сделать вид, будто он отказался от мысли об этой должности, и попытаться убедить меня, что мне выгодно ее занять; я же соблазнился ею с тем большей легкостью, что принц де Гемене, к этой должности не способный, имел право ее наследовать и потому должен был получить за нее часть выкупа, а значит, тут были замешаны интересы его жены, мне, как это было известно, небезразличные. Будь я в здравом уме, я не стал бы даже выслушивать такого рода предложение: увенчайся сделка успехом, она поставила бы меня в необходимость либо использовать власть парижского губернатора против интересов двора, что было, конечно, неприлично, либо предпочесть долг губернатора долгу архиепископа к невыгоде для меня самого и для моей репутации. Вот что мне следовало предвидеть, будь я в полном рассудке; впрочем, сохрани я даже крупицу разума, я должен был, по крайней мере, не показывать виду, что склонен воспользоваться представившимся случаем, пока сам не разузнал бы все досконально. Но меня сразу ослепил вид губернаторского жезла, который показался мне особенно соблазнительным в соединении с посохом архиепископа 97; Кардинал же, добившись того, чего хотел и что до сих пор ему ни разу не удавалось, — а именно уронить меня в общем мнении, уличив в преследовании личной корысти, — руками маршала д'Эстре, действовавшего по его наущению, стал чинить мне препятствия, и дело сорвалось.

В эту пору я совершил еще и другой промах, едва ли не столь же важный, ибо вместо того, чтобы при случае — а удобный случай представлялся мне не однажды — обернуть эту историю себе на пользу, я распалился и [95] наговорил о министре все, что можно наговорить в порыве бешенства, племяннику маршала, Бранкасу, который уже тогда страдал пороком переносить сильнейшим все, что о них говорят более слабые. Я и по сию пору не сумею сказать вам, какая мысль или, лучше сказать, какое бессмыслие толкнуло меня на столь нелепый поступок. В тайниках моего сердца я ищу ответа на вопрос, почему исповедоваться вам в своих ошибках доставляет мне удовольствие более глубокое, нежели доставило бы, я уверен в том, самое заслуженное самовосхваление 98. Возвращаюсь, однако, к делам общественным.

Декларация, на обнародовании которой я остановился, и возвращение Короля в Париж при бездействии распущенного на каникулы Парламента, на некоторое время успокоили народ, который был воспламенен настолько, что за два-три дня перед тем, как декларация была зарегистрирована, едва не растерзал Первого президента и президента де Немона, ибо, по мнению торговцев, Парламент недостаточно ретиво обсуждал вопрос о ввозном сборе с вина. На Святого Мартина пыл возвратился снова. Казалось, едва созрел виноград, всем ударили в голову винные пары; вам предстоит стать свидетельницей сцен, в сравнении с которыми все предыдущие покажутся вам пастушеской идиллией.

Все в мире имеет свою решительную минуту; верх искусной политики в том и состоит, чтобы эту минуту распознать и использовать. Тот, кто упустил ее в революциях государственных, рискует, что она не повторится вновь или что он ее уже не заметит. Тому есть великое множество примеров. Шесть или семь недель, протекших со времени обнародования декларации до Святого Мартина 1648 года, являют нам такой пример, оказавшийся для нас слишком даже чувствительным. В декларации каждый нашел свою выгоду или, лучше сказать, мог бы найти, если бы понял ее как должно. Парламенту принадлежала честь восстановления порядка. Принцы разделили ее с ним, обеспечив себе к тому же важнейший плод его — влияние и безопасность. Народ, с которого сняли бремя более чем шестидесятимиллионного налога, облегченно вздохнул; будь кардинал Мазарини человеком, наделенным способностью выдавать необходимость за добродетель, — одним из необходимейших для министра свойств, — будь он, повторяю, наделен этой способностью, он не преминул бы, в силу преимущества, неразлучного с фавором, приписать себе впоследствии большую часть даже тех перемен, каким он особенно упорно противился.