Изменить стиль страницы

И. Валлерстайн решительно рвет с такими представлениями. Запад навязывает зависимым странамне прогресс, a регресс. Он прогрессирует за их счет. Судьба России должна быть рассмотрена именно в этом контексте.

При возникновении КМЭ Россия оставалась внешней ареной. Московское царство, созданное Иваном Грозным, было одним из многих миров-империй. Первое столкновение этого мира-империи и КМЭ – Ливонская война – закончилось вничью.

«Победи царь Иван – и значительная часть Европы вошла бы в его мир-империю и перестала бы быть капиталистической, как это случилось с Новгородской республикой. Победи Запад – Смутное время скорее всего переросло бы в окончательный распад империи, возникновение слабых государств с последующим включением их в состав периферии. Такова хорошо нам известная историческая траектория Моравии, Речи Посполитой, позднее Китая, империй Османов и Великих Моголов. Периферийное положение в мире-экономике несовместимо с существованием сильного государства. На периферии попросту не хватает ресурсов для поддержания относительно эффективной системы власти. Московия же за XVII век присоединила Сибирь, создала мощную для своего времени мануфактурную промышленность, и это позволило ей при Петре I войти в европейскую геополитику "при шпаге"» [537].

Россия была интегрирована в КМЭ в XVIII веке, в период между правлениями Петра I и Екатерины II (это соответствует обычной длительности интеграции) и «дала классический пример не периферии, а именно полупериферии - государства, причудливо сочетающего как черты ядра, так и периферии».

Черты ядра в России Валлерстайн видит «в армии и во всем, что в России с ней связано. В отличие от азиатских империй Россия XVIII-XIX веков контролировала очень серьезный военный потенциал, расположенный вблизи от европейского ядра мира-системы. Россию можно было призвать в качестве решающего союзника во внутриевропейских конфликтах, начиная с Семилетней войны и особенно со времен наполеоновской попытки воспрепятствовать наступлению британской торгово-промышленной гегемонии» [538].

Время между правлениями Екатерины II и Александра II характеризуется ухудшением условий обмена между Россией и ядром КМЭ, чреватым сползанием страны на периферию. Оно было предотвращено отменой крепостного права. Последовала попытка сделать Россию развитой капиталистической страной.

«Однако после 1873 года произошло пугающее наложение циклического сжатия КМЭ на внутрироссийский социальный кризис и нарастающее политическое брожение… В России недоставало экономических ресурсов, чтобы следовать курсом Бисмарка, поэтому националистический консерватизм Победоносцева приобрел чисто реакционную окраску. Это вело империю в тупик, чреватый крупным внешним поражением и, вероятно, внутренним взрывом» [539]. Реформы Витте и Столыпина – «бюрократически направляемая индустриализация» – не были доведены до конца.

Что же изменилось после 1917 года? По Валлерстайну, ничего или почти ничего. «Катастрофа разрушила социально-политическую систему Российской империи, но отнюдь не КМЭ, блоком которой Россия продолжала оставаться на протяжении всего периода после 1917 года. Ни определенная экономическая замкнутость СССР, ни военное противостояние Западу, ни тем более идеологическая риторика коммунистов не дают оснований считать, что в России была создана принципиально иная, особая историческая система… Ни стремление к имперскому экспансионизму, ни создание системы перераспределения и социальных гарантий для довольно широких категорий населения, ни национализация производства, ни тем более репрессивный режим не выходят за рамки того, что имеется в пределах КМЭ» [540].

Получается, что революции не было. Ее вожди «считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально-освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии мира-системы» [541].

Так как революции не было, не нужно искать ее движущие силы. Поэтому Валлерстайн более логичен, чем другие историки, подчеркивая непролетарский характер партии большевиков: это была лишь радикальная группа интеллигенции. Чьи интересы она выражала – неизвестно.

Сразу скажу, что для Валлерстайна также почти ничего не изменилось в России и в конце 1980-х – начале 1990-х годов. Просто «всемирный кризис 1970-1980-х годов поставил под сомнение весь восходящий к Витте и Сталину курс на военно-бюрократическую модернизацию и выявил относительную слабость советского аппарата управления» [542].

В 1990-е годы Россия не переходила к капитализму – капитализм в ней уже существовал (поскольку для Валлерстайна любая эксплуатация в современном мире является капиталистической). Россия переходила к рынку – ее прежний капитализм не был основан на рынке (поскольку для Валлерстайна не имеет значения отсутствие рынка в экономике отдельного общества, включенного в мировой рынок). Контрреволюции тоже не было.

Насколько Валлерстайн прав в оценке России как полупериферийной, зависимой страны, настолько же он не прав, считая революцию лишь восстанием, т. е. действием, не имевшим необратимых последствий.

Все сторонники мир-системного подхода считают Россию полупериферийной страной, но не все согласны с заключительным выводом Валлерстайна.

С точки зрения Кристофера Чейз-Данна, полупериферия мира-системы как ее «слабое звено» – источник прогрессивных изменений. Именно там произошли социалистические революции - в России и Китае. (Практически К. Чейз-Данн передает соответствующие взгляды В. И. Ленина в понятиях мир-системного подхода.) СССР и КНР – социалистические страны.

Но аргументирует это положение он очень странно. При социализме, пишет он, «политика – командная, как и при данническом способе производства, но большое отличие – в том, что принуждение не используется для мобилизации труда и контроль над процессом планирования – демократический. Есть много форм социализма… но ключевое отличие от даннического способа производства – демократическая природа контроля» [543]. Несколькими страницами раньше К. Чейз-Данн признавал, что демократии в СССР и КНР нет и в помине. Тем не менее он продолжает считать их социалистическими, а не данническими, как следовало бы по его же логике.

Промежуточная позиция характерна для С. Амина, который как ученый также является сторонником мир-системного подхода. «Неравномерный характер капиталистического развития поставил на повестку дня революцию народов периферии, антикапиталистическую в том смысле, что она направлена против неприемлемого для масс капиталистического строя… Все революции новейшей истории (Россия, Китай, Вьетнам, Куба, Югославия и т.д.), которые неизменно назывались социалистическими и (по намерению их лидеров) действительно ставили эту цель на деле являются более сложными антикапиталистическими революциями, потому что произошли в слаборазвитых районах мировой системы» [544]. Далее, отвергая и тезис о построении социализма в постреволюционных обществах, и тезис об их капиталистическом характере, Амин пишет: «Речь идет о народных национально-освободительных революциях, которые смогли – с различным успехом – преодолеть многочисленные противоречия, открывая одновременно перспективы весьма разноречивых этатистских, социалистических и национально-капиталистических тенденций» [545]. Здесь Амин уже покидает почву науки и рассуждает в духе своих политических взглядов, изложенных выше.