Изменить стиль страницы

Поэтому, добавлю, реформы Столыпина и не стали революцией «сверху» – смена строя на более прогрессивный не произошла.

Значит, революция «снизу», хоть и являлась опасным лекарством, была закономерна. У историков этой группы видна ориентация не на Бёрка, а на Токвиля. Но признание закономерности революции – начало ее научного исследования, а не конец. Необходимо понять характер и движущие силы революции.

Характер с этой точки зрения можно определить как «модернизационный».

Наиболее приверженный модернизационной схеме американский историк и социолог Баррингтон Мур-младший (р. 1913) определяет для традиционных обществ три пути модернизации:

– западный: «соединение капитализма и парламентской демократии» через буржуазную революцию (Англия, Франция, США);

– фашистский, «проходящий в реакционных политических формах» через консервативную революцию (Германия и Япония);

– «коммунистический» через «крестьянскую революцию, руководимую коммунистами» (СССР и КНР) [529].

Это явления одного порядка; первый путь, конечно, предпочтительнее, но не всем по силам.

Взгляды Б. Мура, схожие с рассмотренными выше взглядами Ш. Эйзенштадта, отличаются большей обоснованностью (первичность экономики, а не идей), но вместе с тем меньшим охватом материала. Замечу, что, как во всех модернизационных построениях, развитие в этой схеме сводится к прогрессу. Регрессивный путь нацизма у Мура выдан за вариант прогрессивного, так как тоже ведет к Современности.

В 1980-е годы, когда были написаны книги Т. Шанина, концепции модернизации уже утратили привлекательность. Поэтому он считает задачей историка «не определение законов истории, а анализ заложенных в ней альтернатив» и избегает однозначных выводов. Тем не менее его утверждение, что «первое в мире "развивающееся общество" – Россия – испытало первую в мире революцию нового типа – революцию, характерную для "развивающихся обществ"» [530], вполне категорично и претендует именно на статус закона истории «развивающихся обществ».

Движущей силой такой революции считается крестьянство. Это обычное отождествление самого недовольного класса с самым революционным. Если неспособность крестьянства создать новый строй признается, то на оценку его революционности все равно не влияет.

Именно крестьяне, с точки зрения Б. Мура, были «тем динамитом», который окончательно взорвал старый порядок. Но крестьянство теряет свою силу вскоре после того, как цель революции – модернизация через индустриальное развитие – достигнута. Оно «аннигилируется», исчезает. Правомерно ли тогда считать русскую революцию крестьянской? «Крестьянская революция» была руководима «коммунистической элитой», утверждает Б. Мур. В итоге революция сводится к смене элит.

Т. Шанин подходит к крестьянскому вопросу иначе. Для него русская революция была не просто крестьянской, но победоносной крестьянской. К 1922 году крестьянство одержало победу, за которую боролось с 1902 года – сначала с самодержавной, затем с большевистской властью: «Далее шел период нэповской России, когда страна стала более крестьянской, чем когда-либо раньше или когда-либо позже» [531]. Но где же крестьянская власть после победы революции?

Получается что-то вроде «римской крестьянской революции» С. Л. Утченко. Крестьяне победили, но победу у них опять украли. Разгадку этих повторяющихся краж, очевидно, надо все-таки искать в природе мелкособственнического уклада, не могущего стать господствующим.

Отчаянно ругая марксизм за «крестьянофобскую глупость», Т. Шанин показывает приверженность крайнему крестьянофильству, простирающемуся вплоть до одобрения действий Мао Цзедуна, заменившего в качестве «орудия социалистической трансформации» пролетариат вооруженным крестьянством [532], и, конечно, воздерживается от анализа результатов этой замены.

В определении исторической судьбы крестьянства прав Б. Мур. Концепция Т. Шанина любопытна поиском социальной силы (а не политической партии), совершившей русскую революцию в своих интересах. Вопрос верен, но в рамках «модернизационного» подхода нерешаем.

Основная трудность немарксистских исследований русской революции, состоящая в установлении связи политического переворота – взятия власти РСДРП(б) – с социальным переворотом, так и не преодолена. Иначе говоря, западным историкам по сей день неизвестно, кого представляли большевики.

Практически никто из них не смог уйти от формулировки, данной еше в 1920-е годы известным англо-канадским историком Джеймсом Мэйвором (1854-1925) в книге «Русская революция»: «Политическая революция была совершена социалистической интеллигенцией, которая захватила власть из рук слишком слабых кадетов; но социальная революция была осуществлена крестьянами и сельскими ремесленниками в тот момент, когда крах самодержавия и провал кадетов оставили Россию без правительства» [533].

Единого объяснения революции нет, оно распадается на две нестыкующиеся части. Упор делается либо на роли интеллигенции, что сводит революцию к успешному заговору, либо на роли крестьянства. В последнем случае поиск победы крестьян, неминуемо заканчивающийся ничем, заставляет искать победителей в среде «коммунистической элиты», т. е. опять представлять революцию делом заговорщиков.

Пролетариат никогда не рассматривался немарксистскими историками в роли движущей силы революции. Это понятно: специфика России – в чем угодно, только не в наличии промышленных рабочих. Если признать их революционным классом, исчезнет отличие русской революции от западных. Результат «модернизационного» объяснения революции – колебание между «крестьянской революцией» и «большевистским» (интеллигентским) переворотом – весьма слабая конструкция, если не полный теоретический провал.

Так понимание иной природы русской революции сторонниками «модернизационного» подхода осталось ничем не подтвержденной констатацией, что давало основание советским историкам утверждать, что никакой иной природы русской революции нет.

Причина неудачи – в том, что Россия рассматривалась изолированно от Запада. Отличие искалось внутри России, а не в отношениях России с Западом. Поэтому вопрос о природе общественного строя дореволюционной России и специфике революции может быть действительно решен лишь теми учеными, которые не признают подобной изоляции. За основу объяснения русской революции должно быть взято положение о зависимости России от Запада и необходимости ее преодолеть.

К этому пониманию проблемы приблизился Т. фон Лауэ. Русское общество и русское правительство, по его мнению, «находились под давлением крутого процесса модернизации (навязанного, в конечном счете, извне, безжалостным давлением политики великих держав). В этом смысле русская революция вызвала к жизни новую категорию – революции недоразвитых стран» [534]. Такие революции фон Лауэ называет «революциями извне» (Revolution von Aussen).

«Во многих отношениях испытания России в период с 1900 по 1930 годы предвосхитили агонии других народов на окраинах Европы, в Азии, Африке и даже Латинской Америке, у которых под западным влиянием пробудились политические амбиции и которые начали борьбу за самоутверждение. Россия, слабейшая из хозяев Европы, была в то же время сильнейшей среди недоразвитых стран – частью империалистическая, частью зависимая от Запада» [535].

Однако Т. фон Лауэ находится в плену концепции модернизации (она во многом возникла под влиянием его ранних работ, вышедших еще до книги Ростоу) [536], считая, что именно модернизация, т.е. прогрессивное развитие, навязывалась России Западом. Отсюда – присутствующее у Т. фон Лауэ пренебрежение к «расхлябанной» России, поголовно питавшей «стихийную неприязнь и отвращение» к прогрессу, и близкое к расизму подчеркивание роли российских немцев в дореволюционной модернизации этой дикой страны на окраине Европы.