— Не знаю, как тебе, — сказал Ханнес, — а мне придется снять одежку да выжать.

— И мне тоже, — созналась Эне, — только отъедем малость в сторонку, чтоб народ с мельницы не увидал, как мы свой гардероб в порядок приводим.

Они дали Упаку полную волю; помчались по дороге к мельнице галопом; действительно, в дверях мельницы и впрямь стояли двое мужчин — вначале они смотрели на Эне и Ханнеса издали, когда же телега поравнялась с дверью, — в упор, а когда проехала, — вслед.

— С чего это они нас изучают? — удивилась Эне.

— Не знаю, — сказал Ханнес, — может, просто из любопытства. У нас на судне плавал такой штурвальный, тоже всегда на чужие суда смотрел, сначала — навстречу, потом — сбоку, потом — вслед. До того досмотрелся, что однажды и столкнулся с другим пароходом.

— Ишь ведь, — Эне усмехнулась уголком рта из вежливости, — может, они видели, как мы купались.

— Может быть, — произнес Ханнес с сомнением. — В таком случае могли бы и на помощь прийти.

— Как же, придут эдакие!

— А может, слышали, как ты этого автолюбителя воспитывала, вот и вышли посмотреть, что это за сирена включена.

Эне опять слегка усмехнулась и спросила:

— Похоже, ты его не признал?

— Чего мне узнавать! Первый раз вижу.

— Это наш директор, — пояснила Эне.

— Совхозный, что ли?

— Он самый… Не школьный же — до того мне нет дела.

— Аг-га! — Ханнес заулыбался. Теперь он понял, почему Эне включила свою сирену. Если директор, тогда конечно…

Они въехали в лес. Эне направила Упака в сторону от дороги, под деревья.

— Не захолодеть бы, давай скорее! — сказала она и исчезла среди кустов слева.

Ханнес пошел направо. Прежде всего он снял с ног резиновые сапоги, они стягивались тяжело, неохотно; Ханнес прислонил их к пеньку вверх подошвами — из сапог снова потекли струйки глинистой воды. Затем он стянул шерстяные носки, выкрутил изо всех сил, из носков тоже потекла вода, положил их на пень. Брезентовые рабочие брюки, которые Ханнес носил всю весну, воду вбирали в себя медленно, но и отдавали также неспешно — однако он все же выкрутил их и тоже положил на пень. «Вот бы костерок разжечь, мигом бы согрелись»— подумал он, чувствуя, как холод охватывает тело. «Ну да эта беда — не беда, по сравнению с тем, как ты мокнул в осеннем Балтийском море — целые сутки да еще полсуток, покуда не подобрали… Правда, тогда ты был помоложе и повыносливее»… — Ханнес снял и подштанники. — «Господи, смотреть не на что!» — удивился он, хотя это не было для него новостью; выжал подштанники, секунду подумал. Приняв решение, снял с себя куртку, свитер и фланелевую рубашку, хотя все это было совершенно сухое. Затем стянул через голову плотную нижнюю рубашку синего цвета, несмотря на то, что и она тоже была сухая, а быть может, именно поэтому — да, именно потому, что была сухая; он продел в рукав рубашки ногу, во второй рукав — вторую ногу, плотно обернул низом рубашки тело, — на животе получилось вдвойне, — и закрепил французской булавкой, которую предварительно отстегнул от отворота куртки. Ханнес сразу почувствовал, как сохраняемое материей тепло разливается по телу, приятно его расслабляя. После этого он вновь надел на себя все предметы одежды, но уже в обратной последовательности…

Когда Ханнес вернулся к телеге, Эне была уже там. Она приподняла старую полость, на которой они до того сидели, и они ею прикрылись. Сверху полость была матерчатая, снизу же — подбита овчиной, — почти сразу Ханнесу и Эне стало тепло.

Теперь Эне пустила Упака быстрой рысью: то ли боялась, что сама простудится, то ли, что простудится Упак, подхватит воспаление легких, скорее последнее — настолько-то Ханнес уже изучил эту женщину, чтобы понимать: о животных Эне болела душой больше, чем о людях; люди могли позаботиться о себе сами, а у животных человек отнял свободу, поэтому он и должен думать о них в первую очередь…

Однако дело обстояло не совсем так: Эне с видимым беспокойством посмотрела на Ханнеса — сверху вниз, но вовсе не свысока — и сказала:

— Как бы ты по моей вине легочное воспаление не схватил…

— Тогда тебе придется меня лечить, — шутливо ответил Ханнес.

— Только где я для этого возьму время? — сказала Эне. — А приболеешь, так и придется…

— Ладно, не бойся, мне и прежде доводилось купаться.

— Что ты купался, так это ясно, но уж не в эдакую рань-весну, да не в эдакой холодной воде.

— И то верно, — согласился Ханнес, — была не весна, была осень, но зато — сутки да еще полсуток…

Эне немного подумала, наконец, поняла и спросила:

— Дело в войну было, что ли?

— Да, во время войны, — подтвердил Ханнес.

Больше Эне об этом не заговаривала, перевела разговор на другое. — Удивляюсь, как это ты смекнул Упака в пруд загнать, я уж не знала, в какую сторону его и повернуть… Небось тебе вода — что дом родной, кто ни попадись, что ни приключись, сразу в воду сиганешь.

— Я боялся, как бы мерин с перепугу прямиком в лес не кинулся — на пни да об деревья.

И теперь — когда тело залила расслабляющая теплота и нервное напряжение отпустило — Эне и Ханнес обсудили в деталях, как все случилось, какой дурной может быть лошадь и что все-таки могло ожидать их в лесу — верная смерть или же только увечье. И — как Эне включила сирену и выложила директору в лицо все, что она думает (— По крайней мере ты высказала все, что у тебя на душе накипело, небось сразу легче стало? — Да-а, выложила, а как же… Так оно и полегчало…). Беседуя так, чувствуя в теле расслабляющее тепло, они прозевали тот радостный момент, когда…

молочно-серый, состоящий из мириадов частиц туман начал уплотняться; частицы соединялись друг с другом, делались больше, тяжелее; они уже не витали, то поднимаясь, то опускаясь, в невидимых волнах воздушного океана, а начали скользить вниз, по пути присоединяя к себе все новые и новые частицы тумана; они все росли и все быстрее скользили вниз, пока не достигали поверхности земли, разбиваясь о ветви деревьев, о почки деревьев, шлепались на мох, на нежные листочки кислицы, которые при этом мелко вздрагивали; капельки воды запутывались в волосистых стеблях плауна, и те обрастали тонким, серебряно поблескивающим инеем влаги; капельки воды падали на песок лесной дороги, ударяясь о песчинки и вновь рассыпаясь на мелкие осколки, которые, казалось, еще мгновение медлили, прежде чем проникнуть в землю, в почву, нетерпеливо их ждавшую; капельки падали на круп лошади и таяли в сорокаградусном тепле лошадиного тела, словно сахар в чае, вновь становясь молекулами, паром, вновь поднимаясь в воздух, чтобы продолжать свое участие в бесконечном хороводе воды и тепла; они падали в телегу, на ворсистую поверхность полости, покрывая ее нежным серебристым налетом; они падали на одежду людей — на головной платок Эне и на кепку Ханнеса, купленную им в Америке, покрывая и их тоже серебристым налетом; они падали на лица, на руки, на сено…

— Что я говорил, видишь, дождь и пошел! — произнес Ханнес, веселея и оживляясь. Эне и Ханнес, словно зачарованные, смотрели, как идет дождь — он шел легко и равномерно; они слушали тихий, едва уловимый шепот капелек в сене, на одежде, на нейлоновых куртках и на полости. Наконец Ханнес…

10

…нарушил молчание:

Да-а, ты все ж таки гордая женщина, не то, что кээтеская Альвийне.

— С чего ты взял? — спросила Эне, стрельнув в Ханнеса большим серым глазом.

— А с того, что держишь свои беды да несчастья при себе, никому о них не рассказываешь.

— Какие такие беды?

— Ты что, не помнишь?

— Разве я тебе говорила, что у меня какое горе есть? — Эне покачала головой.

— Да, когда мы по этой самой дороге к кузнецу ехали, ты сказала, что тоже огонь и воду прошла, да не станешь об этом по деревне звонить.

Эне поглядела на дорогу впереди и щелкнула вожжами. Упак еще наддал ходу, наконец-то он смог отвести душу — колеса телеги грохотали, стукаясь об корни деревьев.

Ханнес выжидательно покосился на Эне, мол, что она теперь ответит и ответит ли вообще что-нибудь — эта ни на кого не похожая женщина. И — не заметил низкой еловой ветки, она хлестнула его, смахнула с головы шапку, обдала лицо дождевой влагой и налила воды за воротник. Ханнес помотал головой, крякнул и расхохотался. Он поднял из телеги свою кепку, отряхнул, ударив об колено, но на голову больше не надел — пусть дождь льет на макушку, мочит волосы..