Изменить стиль страницы

И это конечно не могло не отразиться в первую очередь на самой работе. Производительность труда повысилась. Работать стали дружнее, охотнее.

Отказ Ледеркина

Не все работали добросовестно. Были среди заключенных злостные лодыри, отказчики, месяцами отлынивавшие от работ. Были фиктивные инвалиды, притворявшиеся больными, ссылавшиеся на «грызь», чтобы не итти в котлован. Были «отрицаловцы» — люди, агитировавшие против работ. Были вредители.

Фома Ледеркин, пятидесяти лет, уроженец села Стефанидар, был раскулачен осенью 1930 года. Он переехал к тетке, жившей в том же селе. Спал в сенях, кланялся в ноги всем, кто входил в избу: соседу, курице, собаке. Оброс бородой. Отверг, славя бога, земные заботы.

В декабре 1931 года он поджег стефанидарский нардом. Дело случилось ночью. Ледеркин проломил мерзлое нардомовское стекло, снял тулуп и, перекрестясь, влез в окошко. Тьма стояла в нардоме, Ледеркин прополз на сцену. Он ходил здесь среди декораций — лесов и полей, среди деревянных плугов, среди балалаек и домр, спрятанных заведующим музыкальным кружком под холстину. Потом, помолясь, вынул пузырек с керосином и облил все, что попалось под руку — стены, реквизит, потолок, бутафорию. И зажег. Пламя вспыхнуло разом.

Нардом осветился. Стали видны плакаты, изображавшие норму пшеничного высева и уход за капустой. Дымя, загорелись штаны и штиблеты из скетча о Лиге наций. Горели лавки, лопнула лампа, треща, запылал весь нардом целиком. Это был тихий нардом, дымный и закоптелый, хранивший в своих стенах следы всех схваток великого года. Здесь были окурки, валявшиеся еще с сентября, болтались обрывки приклеенных в феврале плакатов. Деревья и кусты — останки какого-то июльского спектакля — висели над эстрадой. Зимний ветер бил в его окна. Топот ног, радостных и протестующих, потрясал его…

Ледеркин вылез из окна. Никто не заметил пожара, мерно стучала колотушка. Потом послышался колокол, мелькнули огни. Пожар. Грохот набата, топот коней. Ночное движение, страшное в деревнях.

Ледеркин бежал. Всю ночь просидел он в лесу. Здесь было тихо, падал снег, скрипели деревья. Ночь показалась Ледеркину длинной, он засыпал и вновь просыпался. Днем, по следам, крестьяне устроили облаву и поймали Ледеркина. Он был судим, приговорен к расстрелу. ВЦИК заменил высшую меру десятью годами концлагерей.

В феврале 1932 года Ледеркин попал на Беломорстрой. Он прибыл туда этапом, в теплушке, полной соцвредами. Среди этой армии уголовных ехало только шестеро осужденных по кулацким делам. Их обокрали, едва они успели войти в теплушку, стащили белье, одеяла, хлеб, чайники, сахар. У Ледеркина свиснули сапоги. Сидя в портянках, Ледеркин видел, как утираются его полотенцем, как одевают его рубаху, примеривают сапоги. Он глядел и молчал.

Кулаки отделились от шпаны, заняли место под окошком вагона, выставили сторожей. Читали молитвы, пели псалмы, вспоминали о прошлой жизни. Вспомнили борщ, поговорили о лошади. Вспоминали барана.

Сердитая грусть, огромная печаль, от которой чешутся ладони, обуяла их. Ночью они поймали тридцатипятника, когда тот пытался украсть полотенце, и принялись бить его. Били так, что никто из шпаны не решался вступиться за вора. Били в душу и в мать, страшным крестьянским боем, как бьют конокрадов.

Охрана насилу отняла вора.

По приезде в Надвоицы все шестеро отказались итти на работу.

— Мы свое отработали — пусть теперь медведь работает.

— Чужими руками дерьмо загребать… Ловкачи вы, ваше-скородие, — кричали они воспитателю.

Назавтра их вывели под конвоем на рубку леса. День выдался пасмурный, дул ветер, шел снег. Начинался буран, снег падал на спины, на шапки, на пилы. Далеко в деревне кричал петух.

Кулакам указали участок, но они отказались работать. Побросав пилы и топоры, они стояли в снегу. Падали сосны, хрипели пилы, люди пробегали суетясь. Кулаки стояли недвижно. Чтобы казаться страшней, они старались не шевелиться. В минуты «перекурки» они закуривали, потом, покурив, недвижно стояли опять.

Темнело, близился вечер, желтели костры. Огонь трещал среди деревьев, ветер качал чайники, подвешенные на шестах.

Громче кричал бригадир, люди пилили, рубили деревья. Они пробегали мимо недвижных кулаков, не обращая на них внимания: кончился день, десятник обходил работы.

Кулаки запели псалмы и молитвы. Они во все горло благословляли день, который прошел, благодарили бога за радости, которые он им доставил. Темнело, они пели среди тьмы. Они запевали тихо, потом поддавали жару.

Никто не глядел на них. Никто из бригадников не славил траву и птиц, присоединив свой голос к их хриплому хору. Кончался день, бригадники работали. Их трудно было удивить псалмами. За время своего пребывания в лагерях они нагляделись на всякие фортели. Видели нэпманов, кричавших: «Я поэт», когда их заставляли взрывать скалы. Видели помещиков, падавших на песок, целовавших землю, чтобы не работать. Все это кончалось одним: трудом.

Никто не глядел на кулаков. Близилась ночь, шесть кулаков громко славили царя Давида. Они пели о Ионе, стоя среди карельских лесов. Они хвалили чрево кита. Хрипели о мудрости диких зверей, о благости рыб, о добросердечии птиц, о голубизне и синеве неба.

Так кончился день. Все шестеро получили уменьшенный паек. Они пошли в столовку и долго глядели на ужин ударников. Они осматривали этот ужин неторопливо, серьезно — и справа, и слева, и искоса, и в лоб, и прямо, и исподлобья.

— А ну их к дьяволу, птиц, — сказал вдруг кулак Катомов, — что я — ухарь какой, чтобы петь на морозе.

Оглянувшись на ужин в последний раз, кулаки ушли к себе в роту. Там, покричав, решили они прекратить пение в лесу. Ледеркин был против такого решения. Его не так легко было сбить с позиции.

Он спорил, доказывал, кричал, но компания распалась, петь одному казалось смешно. Ледеркин вышел работать. Его, как и многих других кулаков, направили на вывоз из котлована камней и земли.

Ему дали сани и лошадь. Это была тихая, невысокая коричневая лошадь, с рыжими подпалинами на боках. Спокойный конский дух, дух мира и теплоты исходил от нее. Зубы ее были желты и сжеваны. Увидя Ледеркина, лошадь ткнула его носом в плечо, вдохнула в себя барачный ледеркинский запах и с шумом выдохнула этот запах.

— Ну, ты, государственная! — тихо сказал Ледеркин.

Он развернулся и, что было силы, хватил ее кулаком по зубам.

Так началась их долгая совместная работа на трассе канала.

Умаров

В том же четвертом отделении в Надвоицах работал и Умаров. Он ходил по трассе в ватном бешмете с газырями и в мягких кавказских сапогах с галошами. На голове была надета плоская кубанка с золотым галуном. Талия, перетянутая блестящим ремнем, была тонка. Осиная талия джигита, абрека, щеголя! Умаров сед. Это стройный, моложавый старик. Когда-то он был крестьянином.

В 1913 году по приказу своего помещика он совершил первое убийство. Жертвой пал бедняцкий вожак Далаяров, многосемейный горец из Верхней Шавы. Разочаровавшись в наемном убийстве с большим риском и мелкими доходами, Умаров занялся вскоре собственными делами.

Из всех видов вооруженных нападений, которые были распространены в Нагорном Дагестане, Умаров избрал низовое абречество: он грабил бедняков. Крестьянская курица привлекает его внимание, хромой жеребец со вздутым животом становится предметом его преступлений. Умаров знал, где искать сокровища аулчан. Шелковый платок, общупанный руками пяти поколений — цветастая святыня горской семьи, пахнущая имбирем и луком, легко переходит в его огромный мешок, куда складывалось награбленное имущество.

— Тащи добро на воздух, — приказывал Умаров бледным трясущимся старухам, холодным взглядом окидывая дымный потолок, каменный пол и войлочную тахту, на которой голосили завернутые в холст молочные дети.

— Уходи, демон! — шепотом умоляли его женщины.

— Богом просим, уйди!

В годы мировой войны Умаров продолжал свою деятельность. Он уводил коней и обворовывал сакли. В аулах говорили: «Кончился Талавардов», «Слыхали, у Османа вырвали кусок шеи». В обиход горцев крепко вошли белое тряпье перевязок и самодельные костыли калек.