Только один прочный след оставляет воспитание: язык, на котором к ребенку обращается учитель. Как и во многих случаях жизни, форма здесь оказывается важнее содержания. Мое поколение доказывает это наилучшим образом: то, что внушали нам учителя в русской гимназии, мы забыли; над идеями, которые они пытались нам привить, мы смеялись еще на гимназической скамье; но язык сделал нас своими пленниками. Для большинства из нас Россия давно стала чужой. Нам глубоко безразлично, что случится с этой страной в будущем. Но русский язык пристал к каждому уголку нашего сознания, несмотря на то, что мы расселились среди далеких народов, рассеялись между ними и языки этих народов не похожи на русский. Помимо своей воли, механически, мы листаем русские газеты, прислушиваемся к разговорам. Язык приговорил нас к пожизненной связи с народом и страной, судьба которых в действительности интересует нас не больше прошлогоднего снега.
Я признаю, что у нас, в условиях нашего галута, и, возможно, в Америке особенно, окончательная победа невозможна. Но даже десятая часть этой победы — достойное дело.
«Летние лагеря и святой язык», «Морген-журнал», 26.7.1926.
В другой части света, отделенной от Американского материка океаном, Жаботинский требует от родителей, которые еще не забыли усвоенные в детстве знания, не колеблясь обучать своих детей ивриту, даже когда кажется, что это тяжело (кстати, можно вспомнить, что Жаботинский не просто проповедовал другим, но сам осуществил эту программу в своем доме):
Есть немало отцов и матерей, свободно владеющих ивритом, которые, тем не менее, говорят с детьми только на языке страны, в которой живут. Никогда я не мог понять, почему. Если они хотят, чтобы ребенок чисто говорил по-английски,— нет повода для беспокойства, ребенок овладеет английским и без помощи отца, и часто эта «помощь» способна только ухудшить его произношение. Или, может быть, родители опасаются, что двуязычие вредно скажется на развитии ребенка? Но сегодня никто не верит в подобную чепуху. Семь языков может усвоить ребенок, если он привыкнет слышать их с раннего детства. Он не будет путать их между собой, и они не нанесут ущерба его духовному росту, напротив, будут способствовать развитию его способностей.
Нет нужды, чтобы на иврите говорили и отец и мать — достаточно одного из родителей. Я сам был свидетелем того, как отец, занятый в своей конторе, который мог только полчаса в день посвящать беседам и играм с ребенком, в конце концов приучил его не только понимать иврит, но и отвечать на иврите.
Ответ мне известен заранее — «тяжело». Но я не верю этому. Не тяжело — очень легко. Дело дисциплины и привычки, не более того. Есть человеческие существа, которым и мыться и бриться каждый день «тяжело», ибо они не приучены, им недостает сил и желания начать и продолжить.
Оригинал на иврите, «Баркай» («Утренняя звезда», еврейский журнал в Южной Африке), год неизвестен
Чтобы помочь евреям диаспоры, владевшим ивритом, но почему-либо затруднявшимся разговаривать на нем, Жаботинский поддерживал создание «Общества говорящих на иврите в диаспоре»:
Даже если вы не затрудняетесь разговаривать на иврите... вас подчиняет иностранный язык. Почему? Вы «стесняетесь». Детская отговорка, однако нет причины сильнее этой. Возьмите героя, который не побоится выйти в одиночку против ста, и попытайтесь предложить ему появиться на улице в красном пиджаке и желтых брюках. Он не осмелится. И на всех нас, даже самых преданных, пользование ивритом в диаспоре все еще производит впечатление экстравагантного костюма, некоего крапчато-пегого украшения, которым серьезный человек никогда не украсит свой лоб, если он только уважает себя.
Против подобной «стыдливости» есть лекарство — «Общество говорящих на иврите».
«Активизм в языке», «Доар ха-йом», 9.6.1928.
Жаботинский настолько жаждал сделать иврит разговорным языком в диаспоре, что он взвалил на свои и без того обремененные плечи составление фундаментального учебника иврита. Этот учебник, названный им «Тарьяг милим — введение в разговорный иврит с латинской транслитерацией», был написан в 1938 году (в самый разгар политической бури!), однако из-за бесчисленных препятствий смог появиться (в английском издании) только в 1948 году.
Как прекрасен и могуч этот язык, и что за великое счастье для народа — обладать таким языком.
«Четыре сына»; в сб. «Фельетоны».
Беднота
«Бедняки в Израиле — они придут к спасению».
Картины ужасающей бедности еврейского народа, с которыми сталкивался Жаботинский, не могли оставить его равнодушным. Он считал избавление народа от нищеты главнейшей задачей сионизма, не мог смириться с нищетой просто как человек. В его во многом автобиографической повести «Пятеро» мы встречаем такие строки:
Помню один дом, кажется Роникера, в том участке, который мы с нею должны были обойти. Там была особенность, для меня еще тогда невиданная: двухэтажный подвал. Окна обоих этажей выходили, конечно, в траншею; но и за окнами внутри был сперва коридор, во всю длину фасада, и только уже из коридора «освещались» комнаты. Не умею описывать нищету, как не сумел бы заняться обрыванием крыльев и лапок у живой мухи или вообще медленным мучительством. Помню, что неотступно зудела в мозгу одна банальная мысль: на волосок от того было, когда ты должен был родиться, чтобы вышла у Господа в счетной книге описка, или передумал бы Он в последнюю секунду, что-то перечеркнул и что-то строчкой ниже вписал,— и здесь бы ты жил сегодня, в нижнем подвале, завидуя мальчикам из верхнего, а они бы «задавались». Совестно было за свое пальто; за то, что перед этим просидел час в греческой кофейне Красного переулка за кофе с рахат-лукумом, растратив четвертак, бюджет их целого дня.
Из кн. «Пятеро».
«Расчетные книги» Всевышнего не назначали Жаботинскому нищеты. Но и богатство, даже просто достаток, не были ему отпущены. Жаботинский был совсем маленьким, когда умер его отец, и мать воспитывала его в спартанской обстановке. Когда Жаботинский стал одним из лидеров сионистского движения, он (так же, как и Герцль) тратил все свои доходы на нужды движения. Когда он ушел из жизни, материальное наследство, оставленное им, составляло гроши. Жаботинский всю свою жизнь сохранял глубоко почтительное отношение к неимущему люду, составлявшему в те времена огромное большинство еврейского народа. Используя образы четырех сыновей из пасхальной Агады[*], он сравнивал бедняков с четвертым сыном:
Четвертый мальчик не умеет спрашивать. Сидит на вечере чинно, делает, что полагается, и не приходит ему в голову расспрашивать, как и что, отчего и почему. Ритуал велит не ждать его вопроса и рассказать ему все по собственному почину. Я в этом несогласен с ритуалом. Ценная вещь — любознательность; но есть иногда высшая мудрость, высшее чутье и в том, что человек берет нечто из прошлого, как должное, и не любопытствует ни о причинах, ни о следствиях. Такую мудрость надо беречь и не спугивать ее лишними словами.
Такою мудростью мудр бывает серый, массовый человек. Это — тот невзрачный горемыка, что тачает сапоги, шьет платья, разносит яйца, скупает старые вещи, переписывает свитки завета, торгует в мелких лавчонках, бегает на посылках, тянет все те полунадорванные лямки, от которых его еще не прогнали, кряхтит, а по пятницам вечером наполняет дома молитвы. Это он, знаменитый Бонця-Молчальник из сказки Леона Переца, несет на своем горбу все бремя диаспоры, поставляя из своей среды человеческое мясо и для эмиграции, и для погромов; он агонизирует и не умирает, гибнет и не погибает, и творит исконный обряд, как творили деды, почти машинально, почти равнодушно, с той подсознательной верой, которая, быть может, в глазах Божиих прочнее всякого экстаза. Он, этот серый массовый молчальник, «не умеющий спросить», он есть ядро вечного народа и главный носитель его бессмертия.