Изменить стиль страницы

Марина пришипилась на краешке кухонной табуретки. Сидела, как школьница, отморозившая несусветную глупость, перед грозой-директрисой, которая вправляет ей мозги.

— …Да случись у меня такое с моим Витяней, — духарилась Любаша, — я на любой иконе поклянусь: ничего, мол, не было! На святых мощах, на Библии любую клятву произнесу. И это не грех. Нож в сердце всадить человеку — вот грех! Обидеть до смерти, семью погубить — вот грех! Во всем отопрись, если для близкого больно. На то она и называется — святая ложь! А на тебя ж и компромата никакого, кроме цветка в горшке.

— Да как ты не поймешь, Любушка! — взмолилась Марина. — Не могла я так дальше жить! Что-то надорвалось во мне. Невыносимо стало. И он, видать, не мог жить спокойно… Мы же с ним столько лет вместе, срослись, друг друга без слов чувствуем. Я ведь за него замуж по любви пошла… Всё произошло, будто не от нас это и зависело. Я сама себе этого еще объяснить не могу. Вроде груз на мне какой-то был, хотелось избавиться от него. И когда он догадался, я и сама рада была камень с души столкнуть. Не могла я отпереться.

— Да ты, поди, и про черных рассказала? — помертвела Любаша.

— Нет! — мгновенно ответила Марина. — Про них — нет! Ни словечка! Он бы повесил меня за такое… Нет! Ты что? Пусть это моей тайной будет до гробовой доски. В этом не признаюсь даже под пыткой.

— Во, соображаешь! — ухмыльнулась Любаша. — С богачом тоже надо было соображать. Да если тебя только в щеку поцелуют, молчать надо. Или щеку отворачивать… — Любаша нахмурилась, примолкла, уставилась в одну точку — куда-то в чашку с остывшим чаем; вероятно, что-то прикидывала для рецепта. — Значит, так, голубушка, коли попала в навоз, сиди и не чирикай. Никому ни гу-гу. Нет для семьи пущего яду, чем друзья и соседи. А с мужем… С мужем поласковей будь. Реви, слез не жалей, подлизывайся, казнись, унижайся. Пусть он почувствует, что ты вся в его власти. И никаких подробностей. А лучше откажись от всего. Как гипноз на себя напусти. Ничего, мол, не было. Так, мол, пьяный мужик приставал, ухаживал, возомнил чего-то, подарки стал делать. А ничего серьезного не было. Все ерунда. Так, мол, под юбку залез. Импотент какой-то, только руки по пьянке распускать.

Марина усмехнулась:

— Роман-то не пьет. Не пьет, не курит, матом не ругается и на импотента не похож.

— При чем тут твой Роман! Он пусть перед своей женой оправдывается, если такой же бестолковый, как ты! — вскипела Любаша. — Про тебя говорим… И реви больше. Это на мужиков здорово действует. У мужиков сердце слабое, на бабью слезу откликается, раскисает…

Любаша с юмором и строже строгого наставляла Марину на будущую супружескую жизнь. Марина уже и впрямь подумывала о скором замирении с Сергеем, подыскивала подходы… Ведь еще ничего не потеряно! Всё можно и нужно уладить. У них растет дочь! Пусть не получилось, не состоялось быть верной женой, но быть доброй женой — ведь это возможно. Ведь и Сергей ее любит. Он не может разлюбить ее сразу. А тот простит — кто любит. Разве без снисхождения и благородства бывает любовь!

Марина вспомнила, как несколько лет назад, в пятилетний юбилей их свадьбы, которая считается деревянной, Сергей сбежал домой из больницы. Ему нельзя было отлучаться из стационара: он лежал с воспалением легких, и ему каждые четыре часа делали уколы. Но он сбежал, переоделся в белый врачебный халат и смылся из-под надзора медсестер и вахтерши. Ему хотелось быть в этот свадебный вечер с Мариной, он даже заставил ее нарядиться в свадебную фату. И в подарок успел купить деревянные украшения: бусы и серьги. Они, правда, не очень подошли к лицу, но Марина все равно считала себя счастливейшей из счастливых. «Сережа, ну прости ты меня, — мысленно проговаривала мольбу Марина. — Виновата я. Живой я человек, не железная. Свое право на ошибку имею. Прости, забудь про всё. Мне без твоего прощения невыносимо. И сам ты со мной без этого прощения жить не сможешь. Хочешь, я перед тобой на колени стану?.. Ни мне, ни Ленке без тебя покоя в доме нет. Прости».

Дом без Сергея и впрямь будто захирел. Марина и Ленка ходили теперь почти бесшумно, осторожничали, разговаривали мало и вполголоса, дверями не хлопали, посудой на кухне не гремели, словно здесь, в доме, находится тяжело больной. Надо было бы устроить генеральную приборку: вымыть окна, все прохлопать, пропылесосить, перестирать, — но у Марины опускались руки. «Прости меня, Сережа…» — мысленно шептала она. И вдруг нежданно холодела от воспоминаний: ни капли жалости в нем не нашлось, бил в лицо, больно, наотмашь; губы от ненависти у него были перекошены, глаза сверкали, говорил сквозь зубы.

— Он в те минуты, Любаша, как зверь стал. Я его таким еще не видела. На мне синяки-то только что сошли. Под левым глазом желтизну до сих пор гримом замазываю.

— Если бьет — значит любит! — хохотнула Любаша. — Саданула мужика в самое сердце — и цветов ждешь? Тебя бы еще дрыном надо отходить, чтоб другим неповадно было… Сегодня уж вечер — поздно, а завтра давай-ка, голубушка, как говорится, по холодочку. Обойди всех его собутыльников и волоки его в дом. Не приведи Бог, впутается куда-нибудь — упекут в тюрягу. Или на холоде здоровье подорвет — тогда ты локотки покусаешь. — Любаша погрозила Марине пальцем, приструнила коронными словами: — И неча тут выёживаться!

В кухне, где сидели Марина и урядница-гостья, пора включать свет. Уличные сумерки уже загустели, закатную червленую краюху света на горизонте дожимали тусклые вечерние тучи. Август подходил к концу, день ужимался, и что-то уже осеннее, желтое, шуршащее витало в воздухе. Первые палые листья лежали на газонах. Лужи после дождя подолгу не высыхали. «Холодно в сараях-то спать. У него же воспаление легких было. Простывать нельзя», — подумала Марина, туже подпоясывая на себе стеганый халат и собираясь в очередной раз подогреть чайник.

Вдруг — звонок в дверь. Марину будто прошибло током. Не так уж поздно, а все ж звонок какой-то неурочный, непредсказуемый. Скопом закружили опасения: только бы не милиционер, только бы не врач, только бы ничего плохого! А вдруг сам Сергей?

В дверях стояла Валентина, заговорила о главном без всяких прелюдий:

— Нашелся твой муженек. У своей одноклассницы Татьяны он обживается. В старом городе, на краю. Лёва к нам заходил — он и рассказал… Ты, Марин, одёжу ему какую-нибудь собери. Лёва говорит, что Сергей в бабьей кофте там ходит. Нехорошо. Считай, не оборванец какой. Лёва завтра опять к нам зайдет, он и передаст Сергею.

Валентина говорила достаточно громко. Любаша в кухне все слышала. Она выбежала к ним в прихожую:

— Нет, девки! — с язвительным восторгом выкрикнула она, тряхнула копной крашеных навитых волос и большой грудью под желтой кофтой: — Натуру не проведешь. Ни в жись! Если мужик к бабе сам не приползет, баба до него сама доберется!

Из своей комнаты выглянула Ленка, радостно спросила:

— Чего, теть Валь, папка нашелся?

Валентина на вопрос племянницы покивала головой. Марина не поднимала от пола глаз.

4

Прокоп Иванович огладил мягкими толстыми ладонями свою лысину и обеими же руками взялся оправлять седую непослушную бороду.

— Вся философия мира, дражайший Роман Василич… — заговорил он высокопарным слогом, но вдруг умолк, загляделся на книжный шкаф с золотым тиснением корешков многотомного словаря Брокгауза и Ефрона. Прокоп Иванович впервые оказался в этой гостиной московской квартиры Романа Каретникова, в Столешниковом переулке, потому и приглядывался, как всякий книгочей, к здешней библиотеке. — Так вот, вся философия мира состоит на сегодня в формуле: мы богаты — значит, мы правы. Станьте богатыми — и вы станете правы! Никакая мудрость в наше время не сравнится с деньгами и преуспеванием. Период просветительства и духовных исканий канул в Лету… Не жалейте, батенька, о своем несостоявшемся проекте «История наций».

— Если бы я воплощал эту идею где-нибудь на Западе, — отвечал Роман, — то нашел бы и партнеров, и инвесторов и довел бы дело до конца. И энциклопедия была бы востребована! Ну почему же у нас в России столько нигилизма? Даже Вадим содействовал провалу издательства. Какое-то неистребимое русское злорадство! Неудача соседа окрыляет больше, чем собственный успех. Что это, загадка русской души?