Искусство, творчество, появившись и проявив себя еще до религии, — тоже стремится к гармонии. Но религия превзошла искусство. Казалось бы, искусство многогранно, разнообразно, многолико. Но религия — высшее искусство! Потому что оказалась более приспособлена для поиска и для нахождения человеком гармонии со своей душой, гармонии с Творцом, гармонии с обществом.
Художник чаще всего уходит из светского искусства, отдает себя служению Всевышнему, если познает веру. Так как религия поднимает его на высшую ступень…»
Прокоп Иванович сдернул со своего толстого носа очки. Погладил себя по лысине и бороде, лукаво прищурился и заговорил тоном мэтра:
— Нет-нет, батенька, искусство способно подняться выше веры. И наука способна подняться выше веры. Вспомните-ка Галилея: «А все ж таки она вертится!» Искусство — дело светское. Представьте-ка, что со сцены театра будут читать проповеди. Это будет уже не театр. А ежели на страницах книг будут описаны действия только богоугодные? Это будет уже жизнеописание святых. Художник всегда идет выше и дальше религиозного канона! Вот почему именно среди художнической братии было больше всего богоотступников и отлученных.
Безымянный невидимка автор мог возразить Прокопу Ивановичу только тем, что уже имелось на листах, чуть пожелтевших от времени. Но прежде чем надеть очки и продолжить чтение, Прокоп Иванович успел поспорить и с самим собой, с тем, что высказал отсутствующему оппоненту:
«Если, разумеется, признать под искусством только то, что служит гармонии человека, тогда правда на его стороне. — Он ткнул пальцем в открытую страницу рукописи. — Религия, бесспорно, самое гармоничное и последовательное искусство. Какой-нибудь богохульник, модернист, может плюнуть на веру, может эпатажно перевернуть понятия, но это не даст обществу гармонии и порядка». Прокоп Иванович почесал в затылке.
Автор рукописи тоже не стремился к безапелляционным выводам, в подтексте слышалось: мне хочется только сказать, но не судить и навязывать.
«…Пока в жизни человека будет присутствовать тайна, — тайна рождения, тайна смерти, тайна времени, тайна безмерности вселенной — будет существовать и Божественное начало.
Пока на земле будет существовать жизнь, неизбежно будут проявляться и творческие устремления. Будет существовать искусство как потребность живой природы.
…Любовь тоже дает человеку простор для творчества. Вера дает возможность человеку быть счастливым в своих иллюзиях. Так же и любовь — позволяет человеку стать самым счастливым на земле. А иногда самым несчастным… Любовь позволяет человеку реализовать свои фантазии, свои мечты, эмоциональные переживания. Любовь — тоже специфическое искусство, требующее наличия таланта.
У искусства — свои законы. Голодный и больной котенок не захочет и не сможет играть с пушинкой. У любви — свои законы. Мужчина, который лезет в петлю из-за женщины, полностью подчинен своей фантазии, своим иллюзиям. Ему говорят: «Что, тебе женщин не хватает? Вон — сколько хочешь!» Но элемент творчества подчиняет его исключительно одной изменнице…»
Прокоп Иванович прочитал еще несколько абзацев и опять прервался, снял очки. Стало быть, автор на первое место выдвинул творческие потребности любой живой твари, имеющей мозг и нервные клетки. Так называемая тяга к игре, к творчеству. К тому, что называется искусством. За этим следует религия — как высшая ступень искусства. И наконец — любовь. Выходит, у религии есть свои законы. Верующий, который одной рукой крестится, а другой — тащит из кармана соседа последний грош, никогда не достигнет Царствия Божия. У искусства — свои законы. Художник не сможет выразить радость, если будет пользоваться только мрачной фиолетовой краской… Любовь никогда не будет долговечной, если нарушается закон…
Прокоп Иванович заглянул в конец рукописи и опять наткнулся на неоконченность. Текст обрывался. Не на полуслове — на рассуждениях, но самый главный итог, формулировка или формула закона сохранения любви отсутствовали.
Телефонный звонок оторвал Прокопа Ивановича от страниц.
— Ирина? Сегодня выпускают Романа Василича? Я тоже готов его встретить! Уже надеваю ботинки. Буду ждать вашу машину на углу.
Положив рукопись на подоконник в кухне, где часто оставлял что-то недочитанное, Прокоп Иванович подался в тесный коридор. Тесен коридор был от книг, которые полонили длинные стеллажи под самый потолок.
8
Вечером пошел дождь. Мелкий, обложной.
Звук дождя сам по себе был приятен в знойные июльские московские дни. Жанна с радостью смотрела из раскрытого окна своей квартиры, с восемнадцатого этажа, на арбатскую магистраль, влажно и свежо отблескивающую потемнелым асфальтом. «Ближним» светом горели фары машин; с придорожных столбов разливали свет лампы на гнутых шеях; насыщались густым цветом вывески казино, ресторанов, безотказных в любой час магазинов и кафе. Вся арбатская иллюминация во всеоружии встречала сумерки.
На улицу Жанна поглядывала неспроста: она дожидалась Романа. Хотя вычислить с такой высоты его машину было невозможно, приближающееся свидание тянуло ее к окну.
Она уже виделась сегодня с Романом, встречала его у «Матросской тишины». Она первая обняла его на свободе и стребовала с него обещание, что он приедет к ней на ужин. «Рома, этот вечер — мой! Не зря же я с парашютом прыгала!» Он не понял, при чем тут парашют, его освобождение и ужин, но дал слово: «Буду!».
Жанна опять выглянула в окно, высунула руку.
— Давай, дождик, пуще! — по-детски призвала она.
В Москве дождь — не просто вода с небес. Всеобщее очищение! Дождь в Москве смывает не только пыль с раскаленных улиц и разогретых крыш, не только загазованный зной и исчадные кулинарные и мусорные запахи, он очищает изможденную от миллионной толпы атмосферу мыслей, всеобщий дух города. Капли дождя цепляют на себя дурные помыслы, страхи, обиды людей, роняют на землю, навсегда хоронят в почве или уносят в потоке Москвы-реки. Из реки — дальше, в моря, в океаны, растворяют безвозвратно. «Как интересно!» — удивилась Жанна своим же размышлениям о московском дожде.
Ведь она впервые шла по Москве тоже в дождь. Приехала покорять столицу! Правда, не так наивно, как едут сюда провинциальные глупыхи, которые хотят стать актрисами, певичками, теледивами, танцовщицами и бродят вблизи тусовок знаменитостей или возле киношных студий, чтоб их заметил какой-нибудь режиссер и пригласил стать звездой; лезут на все конкурсы и кастинги или во все глаза глядят в метро на встречный поток пассажиров в надежде, что какой-нибудь добрячок с телевидения их заметит, ухватится и сделает из Золушки принцессу. Ха-ха! У нее не было таких утопических заскоков; она хотела поступить в институт; если не в институт — в техникум; если не в техникум — в ПТУ; если и туда не получится — идти работать: хоть кем, хоть посудомойкой поначалу.
В первый день появления в Москве, в первый московский дождь она, как цыпленок, желтоволосая, крашеная, в желтенькой куртяшке из болоньи, которая стала под дождем липкой и волглой, в джинсах, уже основательно потертых, с цветастеньким дешевым зонтом в руках шла по Воздвиженке со стороны Красной площади на Новый Арбат — поглазеть на высотные дома, которые часто показывали по телевизору. Она шла мимо знаменитого Военторга, мимо Дома дружбы, построенного в восточном стиле с мозаичными панно, мимо маленькой, словно игрушечной, церквушки, белокаменной, со многими мелкими зелеными куполами. Эта церковь Симеона Столпника казалась такой низкорослой еще и потому, что сразу за ней возвышались многоэтажные арбатские «свечки». Шел дождь, и она шла, выглядывая из-под зонта на эти бетонно-стеклянные громадины, какие-то чужеватые для остальной Москвы, но олицетворяющие достаток и избранность. Они казались такими недостижимыми, эти дома!
Она шла по Новому Арбату и стыдилась перед встречными прохожими за свою желтенькую куртяшку, за свои промокающие туфельки и за свой зонт, у которого была сломана пара спиц, и крылья зонта повисли, как крылья у подбитой птицы. У одной из многоэтажек, у популярного на всю страну магазина «Мелодия», к ней подошел длинноволосый парень, фарцовщик. Она отшатнулась от него, потому что даже не поняла, что он предлагал ей купить.