Отъезд Любаши острее напомнил, что курортный песок в часах безвозвратно утекает. Из двадцати четырех дней путевки песчинок набиралось только на три дня. На три последних, прощальных, с чемоданным настроем дня.
В комнате без Любаши — пусто. Тоска забирает. Но и другой постоялицы не хочется. Хоть бы никого больше не подселили. Уж лучше одной, чем новые знакомства, разговоры. Марина с грустью смотрела на заправленную наново кровать, где посиживала, полеживала, похохатывала Любаша. Теперь Любаша под стук колес катит домой. Домой. Домой… Марина вспомнила вчерашний звонок в Никольск. Она чувствовала себя какой-то чужой, подмененной в этом разговоре. Не знала, что сказать, о чем спросить человека, с которым прожила больше десяти лет под одной крышей, от кого родила дочь. В конце разговора она произнесла обыкновенные: «обнимаю, целую», — но не могла представить, как обнимет и поцелует мужа — после Романа.
Марина почувствовала, что ей тягостно теперешнее сиюминутное одиночество. Как же она будет жить там, дома, если уже сейчас, поблизости от Романа, она так скучает по нему! До условленного свидания оставался еще час. Не сидеть же здесь и смотреть на пустую кровать. Не придумав места, где истратит этот час, позабыв свою прежнюю гордость и запоздания на встречи, она пошла к Роману. Она хочет его видеть. Сейчас! Очень хочет!
Дачный дом Каретниковых, каменный, капитальный, с просторной верандой, окруженный фруктовым садом и отделенный от улицы высоким забором, увитым плющом и диким виноградом, пробуждал в Марине противоречивые чувства. Там, за стенами этого дома, скрывался блаженный мир. Там она была счастлива с Романом. Там была желанная свобода и — никаких посторонних, как ей казалось, докучливых и осуждающих глаз. Но вместе с тем дачный дом Каретниковых внушал ей страх. Дом будто бы сам имел глаза и уши, имел строптивый нрав и безмолвно говорил ей, что она здесь временная, случайная. Чтобы стать здесь неслучайной, надо что-то посметь, возжелать, через что-то переступить. Надо отречься от какого-то прошлого, топнуть ногой и заявить этим стенам: «Теперь и я здесь хозяйка!»
Калитку открыла «прислуга», скупая на слова и улыбку женщина, немолодая, смуглолицая, повязанная темным платком. Марина встречала ее несколько раз и всегда внутренне ежилась: «прислуга» тоже олицетворяла привередливый характер каретниковского дома. Но «прислуга» вела себя нейтрально и вежливо. Сейчас она негромко поздоровалась и проводила Марину до крыльца.
— Ау! Ты где? Рома! — выкрикнула Марина в передней.
Открылась дверь ванной комнаты, оттуда высунулся Роман с намыленными ярко-белой пеной щеками.
— Я очень рад, что ты пришла! Я скоро! Посиди в гостиной! Там — конфеты и фрукты!
Марина вошла в гостиную и непроизвольно огляделась. Камин с изразцами и беломраморной плитой, на которой стояли массивные, с бронзовыми кентаврами часы, велюровый диван с пухлыми подушками, пианино с золотой гравировкой немецкой фирмы; посредине, на круглом ковре, два широких низких кресла и стеклянный столик, на нем — конфетница с горкой грильяжа и плетеная ваза с бананами, грушами, виноградом.
Как в сказке… Марина может сейчас воспользоваться этой неброской, но безусловной роскошью. Может поваляться на диване, потыкать клавиши дорогого инструмента, погладить гриву бронзового кентавра, отведать большую желтую грушу и съесть столько, сколько захочет, конфет со светским названием «грильяж». Но сердце стучало настороженно. Не хотелось ни фруктов, ни конфет. Здесь было одиноко, пусто, как-то незащищенно. Хотелось к Роману, под его покровительство.
Она на цыпочках прокралась к ванной, откуда доносился шум льющейся воды. Осторожно приоткрыла дверь, заглянула. Роман стоял перед большим зеркалом по пояс раздетый, в шортах и шлепанцах. Задрав подбородок, он вел по шее снизу вверх серебристым станком. После прохода лезвия на шее среди пены оставалась чистая борозда. Вдруг на чистой коже появилось алое пятнышко, которое стало растекаться.
— Порезался, бедненький! — не вытерпела Марина.
— Подглядываешь? — оторвался от бритья Роман, отворил дверь шире. — Заходи. Мне без тебя скучно.
— Ты не обижаешься? Ведь я пришла сюда невовремя и без спросу?
— Ты умница. Ты услышала мое желание. Я очень хотел, чтобы ты пришла. — Он обнял Марину, прижался к ее лицу теплой лоснящейся, только что обритой щекой.
— Какой ты гладкий! — воскликнула Марина, чмокнула его в щеку, чуть испачкалась в пене для бритья, оставшейся на его подбородке. Мимолетом, без всякого укора подумала: какая жуткая старая электрическая бритва у Сергея, никогда он толком не пробреется!
Из крана в раковину лилась горячая вода. От нее серовато клубился пар. Никелированные вентили и зеркало снизу мелко покрыла испарина.
— Здесь жарко, — сказала Марина.
— Можешь раздеться.
— Да?
— Да.
Их объединяла тайна близости и той интимной взаимности, которая позволяет заигрывать друг с другом, подтекстом простых слов распалять себя.
— Ой, Рома, у тебя волос седой!
— Где? Не может быть!
— Вот здесь, над виском. Давай я тебе его вырву.
— А-а!
— Эх, соскользнуло. Потерпи. Еще разочек!
— Ба-а!!
— Ты что, Рома? — испытующе взглянула на него Марина. — Ты ругаешься матом?
— Да нет же! С чего ты взяла? Тебе показалось. Я никогда не ругаюсь матом… От сквернословия меня отучил отец. Он ругается всегда и везде. Ребенок, старуха, девушка или какой-нибудь важный чиновник — он ни перед кем себя не сдерживает. Мне с детства хотелось воспротивиться этому. Он и привил мне таким образом аллергию.
— Прости. Мне действительно показалось… Давай я все-таки вырву этот седой волос. Да не дергайся ты! Хоть ты богатый и важный, я тебя не боюсь… Ура! Получилось! Теперь будешь красивый, молодой, без седин. Будешь еще больше нравиться своим Иринам и Жаннам.
— Да?
— Да.
— А тебе?
— Мне уже поздно. Уже понравился. В первую же минуту.
Он целовал ее опять, безудержно, безумно, до боли, до потемнения в глазах, до сладострастной одури. В какой-то момент Марина взглянула в зеркало и увидела там себя — незнакомую себе, раскрасневшуюся, возбужденную, с обнаженными плечами, на которые сползли бретельки лифчика. Видеть себя в таком положении, полураздетую, забурлённую любострастием, видеть, как Роман целует ее грудь, было и стеснительно, и желанно. «Да… да… да…» Хотелось потерять голову, ведь скоро — край, скоро ничего этого не будет. «Ну, целуй же! Целуй меня еще, Рома!..»
День пока не истратил себя, но клонившееся к горизонту солнце загасили пепельно-сиреневые тучи. Вечерние полутона светлым сумраком наполнили гостиную дачного дома. С этим сумраком сюда влилась тишина. Было совсем-совсем тихо. Будто весь заоконный мир исчез или отдалился на недостижимое расстояние.
Марина сидела на диване. Роман лежал рядом, устроив свою голову у нее на коленях. Глаза у него были закрыты.
— Останься сегодня у меня, — сказал он.
— Нет. Я немного побаиваюсь этого дома. Твоей домохозяйки. Твоих телефонных звонков… Я останусь здесь в нашу последнюю ночь.
— Обещаешь?
— Обещаю… Мы сперва сходим на море. Потом придем сюда. Ты будешь играть на пианино и петь мне песни.
— Я петь не умею. Сыграть могу и сейчас.
— Нет. Сейчас не надо. Сейчас и так хорошо.
В полумраке гостиной, в тишине, помимо сказанных слов, витали невысказанные мысли о неминуемой скорой разлуке, а главное — о новой неминуемой встрече, которая произойдет где-то впереди, за этой разлукой. Но вслух такое не обсуждалось, будто бы на то существовал обоюдный запрет.
17
Эти шаги в коридоре, почти бесшумные на ковровой дорожке, Марина уловила каким-то особым интуитивным слухом. Когда Роман подошел к двери ее номера, она уже не спала, она уже откликнулась пробуждением на его появление. Короткий глуховатый стук в дверь подтвердил чуткость наития. Марина вскочила с кровати и в ночной рубашке кинулась к двери. Потом вернулась назад, за халатом. Опять — к двери. В суматохе зацепила ногой стул, уронила его с грохотом и только тогда окончательно проснулась. Осмысленно различила тусклый свет раннего утра. Включила огонь в прихожей. Тут же услышала голос Романа: «Марина, это я…»