Изменить стиль страницы

В каждой судьбе, в каждой семье есть такая страница, которая писана на особый манер. Напоказ такую страницу лучше не выставлять: людская молва ласковой не бывает.

…Молодой деревенской девушкой Екатерина Черных приехала в Никольск — деревня чахла, надо было починать городской устрой, — сняла угол, нанялась лаборанткой на химфабрику, мыть пробирки и колбы, намешивать нехитрые растворы.

Материну историю Лёва, в общем-то, знал. Где, кем, когда работала. Пусть обрывочно, но сведения имелись. Вот с отцом выходила неувязка. «Ни одной фотографии. Никаких следов… Ну и пусть, что прижила! Но ведь первая любовь. Такую не забывают… Не может такого быть! Зачем бы она меня обманывала?» — Лёва кипятился, тыкаясь в неизвестное.

Всё было как-то недосуг расспросить мать, выпытать, кто был его отец, чем знаменит… Иной раз Лёва пробовал разговорить Екатерину Алексеевну. Она и не уклонялась от вопросов, только ответы давала коротки и просты. «Молодая была, глупая. Приехала из деревни. Уши развесила. Поверила парню молодому, военному. Он жениться обещал, а потом взял да укатил с концами».

Вот и весь сказ. Поди, выпытывай. Что-то в этой истории глубоко утаивалось. Лёва это чувствовал, время от времени улавливая какие-то намеки, поводы для расспросов, но настырно в душу матери лезть не смел.

Теперь он как лунатик бродил вокруг лодки. Хватался за топор, за рубанок, за долото, разжигал паяльную лампу и гасил ее. Всё складывалось покуда не в толк. Не клеилось дело, не сдвигалось с места. Не было покоя и мозгам.

Работу, так и не начатую, прервал машинный сигнал. Под окнами дома, у палисада, стоял другой железный гость — старенький бежевый «жигуленок-копейка». Из машины вывалилась компания: милицейский старлей Костя Шубин, Сергей Кондратов и Кладовщик в своей задрипанной верной шляпе.

— Поехали! — загудели вперебивку они. — На станции вагоны разгружать. Деньги — сразу на руки. Давай поскорей! Похуже оденься. Там спецодежду не выдают.

Мужики приехали оживленные, многословные, хохочущие, будто собрались не на работу горбатить, а на праздник — отлично выпить да славно закусить.

Лёву Черных ни упрашивать, ни долго ждать не пришлось. Скоро его поматывало рядом с Кладовщиком на заднем сиденье шубинского «жигуленка», который вилял меж выбоин и луж по разбитым дорогам старого города. Обстановку Лёва сменил, мышцы обременил работой, но голова осталась на месте. Мысли все вертелись об одном и том же. Как будто сам Лёва на охоте поставил капкан. И сам в него нежданно-негаданно угодил.

Таская мешки с цементом и алебастром из вагона в крытую фуру машины, Лёва косился на Кладовщика. Это он, Кладовщик, как-то раз, когда Лёва завелся уж совсем ядучим, нестерпимым антисемитством, посоветовал ему: «Ты на свою-то рожу в зеркале погляди. А? В тебе, может, ихняя кровь и бурлит?» Лёва бросился тогда на Кладовщика с кулаками. Хорошо, мужики подоспели, разняли бузотеров. Или Сергей Кондратов, который сейчас тоже спину гнет под мешками, — это ведь он однажды высказался: «Самые свирепые юдофобы не среди русских. Хохлы, поляки, прибалты… Русские люди простаки. В нас последовательности нету… Среди самих евреев тоже антисемиты водятся. Особенно среди «полтинников». Я вот в институте учился — у нас парень был, выдавал себя за кубанского казака, а на самом деле — злющий полукровка…»

«Не может такого быть! Не может такого быть!» — как заклинание твердил Лёва и торопился, торопился поскорее сделать с мужиками работу, таскал мешки яро, без передыху, обливаясь потом, — торопился поскорее увидеть мать; нынче-то уж он не отступится, нароет правду.

* * *

— Лёвушка, это ты пришел? Кушать будешь? — окликнула из-за перегородки, из кухни, Екатерина Алексеевна.

— Буду, — отозвался Лёва. Сел на лавку у порога, стал разуваться. — Мама, ты письмо видела?

— Видела. Они уж второй раз присылают.

— Я прочитал письмо, — вдруг выдал себя Лёва. — Будешь писать им?

— Нет. Зачем старое ворошить.

Лёва устало склонил голову: наломался с непривычки на грузчицкой работе. Пожалел о том, что не купил чекушку водки: с устатку бы пришлось в самую пору. И разговор бы с матерью, может, легче пошел.

— Этот мужик… Этот Бельский… Он и есть Белов Иван Семенович? Мой отец?

Екатерина Алексеевна на кухне постукивала посудой, шуршала фартуком; под ножом хрумкала капуста… А тут враз — тихо-тихо. Словно и печь, и стены, и потолок вошли в какое-то натяжение, остановили на минуту ход всего и всему.

Тихие шаги попутали тишь дома. Екатерина Алексеевна тихо подошла к Лёве, тихо опустилась рядышком с ним на низкую лавку. Положила руки в подол.

— Я знала, что ты сам всё узнаешь. И не объяснить, почему так надумала.

— Чего сама не рассказала?

Екатерина Алексеевна глубже утопила в подол руки:

— Это сейчас языки-то пораспускали. Раньше такого не было… Иосиф Семенович пятнадцать лет отсидел. Хоть и отпущенный. А все равно враг народа. Он любое слово с оглядкой говорил… Я тоже боялась. Я тебе навредить боялась. Вдруг старое кем-то вспомянется, худое за родителей зачтется…

— Он бросил тебя?

— Нет. Он в Ленинград поехал, на родину. Книги нужные сюда привезти. С родней повидаться. Семья хоть и отказалась от него, но он не винил. Время, говорил, такое было. Их тоже могли посадить. Сказал, что приедет и свататься будет… — Екатерина Алексеевна улыбнулась той далекой, невестинской поре. — Потом из Ленинграда известие пришло, что он очень болен. У него внутреннее кровотечение в дороге открылось. Надорвал здоровье по тюрьмам. Он меня к себе звал, писал. А куда я брошусь поеду, молодая непутевая деревенская девка! Там он и помер. Я поревела, поревела — утерлась. А когда про свою беременность узнала, подумывала, грешным делом, отравиться. Стыд-то какой — с немолодым да еще с судимым спуталась. Без свадьбы спать легла. Он еще чужой породы, веры не нашей. В деревню носу не покажи… А тут военные поблизости стояли. Им как раз время уезжать подходило. Я и высмотрела себе одного, признакомилась. Он в увольнительные ходил. Просила, чтоб он меня с вечерки провожал. Чтоб подружки видели… Звали его Иваном. А фамилию я уж не помню. Белов Иван Семенович с Иосифом Семеновичем близко. Говорила одно имя, думала про другое… Иван-солдат и не знает, что наследника нагулял.

— Значит, точно? Бельский? Этот еврей? — Лёва зажмурился, весь сжался.

— Мне всегда казалось: вот мой Лёвушка таким умницей растет, потому что в нем еврейская кровь есть. Читать любил, слух у тебя музыкальный. Веселость тоже от евреев перешла. Они народ шебутной. — Она погладила сына по курчавой рыжей голове, улыбнулась.

— Мама! Да о чем ты говоришь! — Лёва вскочил. Глаза вытаращены. Рыжий нос заострился. Руками не знает, что схватить, ногами не знает, на какую половицу кинуться. — Как мне теперь! Я же евреев…

— А ты язык-то прикуси, — хладнокровно присоветовала Екатерина Алексеевна. — Не маленький уже языком-то направо-налево шлепать… Сколько раз я тебе говорила: Лёвушка, не болтай худого про евреев. Разве может тополь поучать, как надо расти ясеню? Всяк на свой лад живет. У нас в деревне еще, бывало, говаривали: курице — куричье, а корове — коровье…

— Но я ж православный! Крещеный! — будто кому-то в отпор почти вскричал Лёва. — Русский православный!

— И это правда, Лёвушка! Как родился, вскорости тебя и крестили тайком в сельской церкви. Я в комсомолки хотела. Узнали б, что сына крестила, не приняли б.

Лёва потоптался, потоптался — опять сел на лавку рядом с матерью.

— Лучше б мне ничего этого не знать, — проговорил тихо, убито. Заугрюмился. Но скоро вспыхнул интересом: — Почему ты мне такое имя дала? По святцам?

— Нет, — улыбнулась Екатерина Алексеевна. — У Иосифа Семеновича любимый писатель был. Лев Толстой. Он все его книги читал. Я так и назвала. Память какая-то. Молодая была, глупая. — Она помолчала, видать, вернувшись мыслями в «глупую» молодость. Вздохнула. — Ты своим отцом гордиться можешь. Он человек был уважаемый… Но в общину я писать ничего не буду. Не хочу старое перетряхивать. Было, прожито — Господь рассудит.