Предложение это вызывает у Раскольникова отвращение , потому что принять его – значит признать то, что он и в самом деле заурядный убийца, двойник Свидригайлова. Тогда надо принять и его логику, и советы: «Какие у вас вопросы в ходу: нравственные что ли? Вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе-хе! Затем, что все еще гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо было; нечего не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль не хочется?» (459)

Но если добро и зло неразличимы, если жизнь – дурная бесконечность, в которой все бессмысленно, тогда, действительно, остается только смерть. К этому, собственно, не только теоретически, но и фактически приходит Свидригайлов, который перед тем как пустить себе пулю в лоб, по-своему высоко оценит дерзость Раскольникова: «А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на себе перетащил. Большой шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется!» (479)

А вот самому Свидригайлову всё прискучило. Он уходит из жизни не потому, что совесть замучила, а потому что жить стало нечем и не за чем. Смерть его так же нелепа, как нелепа была жизнь.

«В страдании есть идея»

Так у Раскольникова остается только тот выход, о котором ему говорила Соня. Путь, связанный с Богом, с верой в чудо воскресения. Если Свидригайлову вечность кажется чем-то наподобие деревенской бани – «закоптелая, и по всем углам пауки», то Соня говорит Раскольникову о любви и вере в Бога, которые способны творить чудеса. Принять этот взгляд Раскольников не может. «Что она, уж не чуда ли ждет? И наверно, так. Разве это не признак помешательства?»

Убийца называет кроткую Соню «великой грешницей», считая её такой же, как и он сам, проклятой: « Ты загубила жизнь… свою (это всё равно)». Между тем, это не только не «все равно», но прямо противоположно тому, что сделал Раскольников. Разве положить душу за други своя всё равно, что загубить душу ближнего? – Безусловно, нет. Бесовская ложь и злоба в словах Раскольникова, в которых раскрывается он до донышка: «Что делать? Сломать , что надо, раз навсегда, да и только…Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!..» (311)

Итак, Раскольников уткнулся в очередной тупик: в искупительное страдание он не верит. Сонина любовь вызывает в нем «едкую ненависть». Свидригайлов недвусмысленно продемонстрировал, что демонический путь ведет к скуке небытия и смерти. Порфирий советует пострадать и дает ему «денька полтора али два… погулять» и приходить самому сдаваться в участок: «Без нас вам нельзя обойтись…» Об этом же, но только в своем смысле, говорит ему Соня: «Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: «Я убил!» Тогда Бог опять тебе жизни пошлет» (398).

Но для Раскольникова всё одинаково неприемлемо.

Как же осуществлялось принятие окончательного решения? Что стояло за добровольной явкой с повинной? Ведь от этого зависит многое в логике его судьбы. Проанализируем этот важнейший момент. Амплитуда нравственных колебаний Раскольникова чрезвычайно велика: от отчаянья и страха перед близким наказанием до ненависти и досады к тем, кто протягивает ему руку помощи. Чувство любви к матери и сестре сменяется ощущением непростительной вины перед ними. В особенности это касается матери. Во время прощания с матерью подвернувшуюся под руку свою статью он отбрасывает «с отвращением и досадой». Впервые за последнее время обращается он к матери «от полноты сердца, как бы не думая о своих словах и не взвешивая их: «Маменька, что бы ни случилось, что бы вы обо мне ни услышали, чтобы вам обо мне ни сказали, будете ли вы любить меня так, как теперь?» (с. 487) Любящая мать, конечно, многого не понимая, чувствует главное: «… тебе великое горе готовится, оттого ты и тоскуешь…» Она перекрестила и благословила своего дорогого Родю, а вскоре после суда над ним умерла, не пережив этого несчастья.

Раскольников ищет у своих близких поддержку, но пока отнюдь не уверен в том, какое именно решение выберет.

В разговоре с сестрой он трактует свою возможную добровольную сдачу как поступок сильного человека: «…если я считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь» (490). Самолюбие его польщено тем, что и Дуня так считает.

Упоминание о гордости подобно динамиту: вновь в душе Раскольникова всё разрушено. Он признается сестре: «Я сейчас иду предавать себя. Но я не знаю, для чего я иду предавать себя» (491). И когда Дунечка, всем сердцем желая помочь ему, говорит: «Разве ты, идучи на страдания, не смываешь уже вполовину своё преступление?» – словно взбесившись, Раскольников вновь с горячечным пафосом излагает ей свой взгляд на вредных «старушонок», которые только портят мировую гармонию.

На волне этого гнева появляются новые оценки его предполагаемой сдачи: «нелепость малодушия». «Просто от низости и бездарности моей решаюсь, да разве ещё из выгоды, как предлагал этот… Порфирий!» И когда Дуня в ужасе от его слов восклицает: «Но ведь это нет, совсем не то! Брат, что ты это говоришь!» – Раскольников совершенно четко ей формулирует: «Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..» (492) И хоть чувствует он что-то похожее на стыд при взгляде на несчастное лицо Дуни, но тоска от скорой развязки лишает его определенности: герой и в самом деле не знает, вынесет ли страдания, готов ли к ним? Раскольников в ужасе от возможной перспективы: «раздавленный муками, идиотством, в старческом бессилии после двадцатилетней каторги», чем и к чему жить? – поневоле пожалеешь, что побрезговал Невой.

Он хорошо осознает, что к признанию его побуждают, что не только его знакомые и близкие, но и просто люди, все, кто его окружают, требуют покаяния и наказания. Однако гордость бушует в нем. Ещё бы! Его, умника и гордеца, требуют отправить на каторгу эти жалкие ничтожества, которые по природе своей подлецы, разбойники и идиоты. «О, как я их всех ненавижу!» – неистовствует раздраженный Раскольников.

В таком состоянии духа он и появился в каморке Сони, которая, зная его «тщеславие, заносчивость, самолюбие и неверие», решила уже, что вряд ли она вообще его увидит. «Неужели же одно только малодушие и боязнь смерти могут заставить его жить?» – горестно размышляет Соня.

Раскольников, и в самом деле, был сам не свой. Ругая «глупые, зверские хари», которые сейчас обступят его и будут «пялить… свои буркалы», показывать пальцами, решаясь на публичное покаяние, он судорожно ищет подпоры: «Ну, что же, где кресты?» – и когда Соня, перекрестив его, надела ему на грудь трогательный кипарисный крестик, убийца по-свидригайловски ухмыльнулся: «Это, значит, символ того, что крест беру на себя, хе-хе!» (495)

Однако сердце его все-таки не выдержало, дрогнуло, когда он увидел страдальческое лицо Сони. Впрочем, ненадолго. «Нянька будет моя!» – подумал Раскольников не без практического смысла. И крестится-то он – не для себя, а для нее, чисто механически, иронизируя в душе: «Крестов, что ли, мне в самом деле от неё понадобилось? О, как низко упал я!» (496)

Между тем христианский обряд обмена крестами, как впоследствии это выяснится, много значил для нравственного возрождения Раскольникова. Принимая крест от Сони, ранее получившей его от Лизаветы, он одновременно братается и с Соней, и с невинной жертвой своей безумной «пробы». В рукописи романа этот мотив был даже усилен. Соня передает Раскольникову вместе с простонародным крестиком своего рода духовное завещание Лизаветы: «Молись об ней, молись! Она простит, простит, я знаю. А знаешь её любимую поговорку: «Не пострадаешь, так и не порадуешься» (VII, 290).

Так в результате братания крестами вина Раскольникова как бы удваивается и, одновременно, высвечивается тот путь, которым убийца может вернуться к совести, к попранным народным идеалам. Но даже по дороге на Сенную вопрос «ходить или не ходить?» ещё не решен Раскольниковым окончательно. Сталкиваться с народом ему было «очень неприятно», оставаться одному – просто невыносимо. Вот почему, припомнив Сонин совет покаяться на миру, он, раздавленный безвыходной тоской и тревогой пережитых дней, «так и ринулся в возможность этого цельного, нового, полного ощущения» (498).