Свидригайлов в нетерпении ударил кулаком по столу. Он раскраснелся. Раскольников видел ясно, что стакан или полтора шампанского, которые он выпил, отхлебывая неприметно, глотками, подействовали на него болезненно, – и решился воспользоваться случаем. Свидригайлов был ему очень подозрителен.

– Ну, уж после этого я вполне убежден, что вы и сюда приехали, имея в виду мою сестру, – сказал он Свидригайлову прямо и не скрываясь, чтоб еще более раздразнить его.

– Эх, полноте, – как бы спохватился вдруг Свидригайлов, – я ведь вам говорил… и кроме того, ваша сестра терпеть меня не может.

– Да в этом-то и я убежден, что не может, да не в том теперь дело.

– А вы убеждены, что не может? (Свидригайлов прищурился и насмешливо улыбнулся.) Вы правы, она меня не любит; но никогда не ручайтесь в делах, бывших между мужем и женой или любовником и любовницей. Тут есть всегда один уголок, который всегда всему свету остается неизвестен и который известен только им двум. Вы ручаетесь, что Авдотья Романовна на меня с отвращением смотрела?

– По некоторым словам и словечкам вашим во время вашего рассказа я замечаю, что у вас и теперь свои виды и самые неотлагательные намерения на Дуню, разумеется подлые.

– Как! У меня вырывались такие слова и словечки? – пренаивно испугался вдруг Свидригайлов, не обратив ни малейшего внимания на эпитет, приданный его намерениям.

– Да они и теперь вырываются. Ну чего вы, например, так боитесь? Чего вы вдруг теперь испугались?

– Я боюсь и пугаюсь? Пугаюсь вас? Скорее вам бояться меня, cher ami. [155] И какая, однако ж, дичь… А впрочем, я охмелел, я это вижу; чуть было опять не проговорился. К черту вино! Эй, воды!

Он схватил бутылку и без церемонии вышвырнул ее за окошко. Филипп принес воды.

– Это все вздор, – сказал Свидригайлов, намачивая полотенце и прикладывая его к голове, – а я вас одним словом могу осадить и все ваши подозрения в прах уничтожить. Знаете ль вы, например, что я женюсь?

– Вы уже это мне и прежде говорили.

– Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь у меня уж есть невеста, и дело сделано, и если бы только не дела, неотлагательные, то я бы непременно вас взял и сейчас к ним повез, – потому я вашего совета хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в своем то есть роде, – куда вы? Опять уходить?

– Нет, я уж теперь не уйду.

– Совсем не уйдете? Посмотрим! Я вас туда свезу, это правда, покажу невесту, но только не теперь, а теперь вам скоро будет пора. Вы направо, я налево. Вы эту Ресслих знаете? Вот эту самую Ресслих, у которой я теперь живу, а? Слышите? Нет, вы что думаете, вот та самая, про которую говорят, что девчонка-то, в воде-то, зимой-то, – ну, слышите ли? Слышите ли? Ну, так она мне все это состряпала; тебе, говорит, так-то скучно, развлекись время. А я ведь человек мрачный, скучный. Вы думаете, веселый? Нет, мрачный; вреда не делаю, а сижу в углу; иной раз три дня не разговорят. А Ресслих эта шельма, я вам скажу, она ведь что в уме держит: я наскучу, жену-то брошу и уеду, а жена ей достанется, она ее и пустит в оборот; в нашем слою то есть, да повыше. Есть, говорит, один такой расслабленный отец, отставной чиновник, в кресле сидит и третий год ногами не двигается. Есть, говорит, и мать, дама рассудительная, мамаша-то. Сын где-то в губернии служит, не помогает. Дочь вышла замуж и не навещает, а на руках два маленькие племянника (своих-то мало), да взяли, не кончив курса, из гимназии девочку, дочь свою последнюю, через месяц только что шестнадцать лет минет, значит, через месяц ее и выдать можно. Это за меня-то. Мы поехали; как это у них смешно; представляюсь: помещик, вдовец, известной фамилии, с такими-то связями, с капиталом, – ну что ж, что мне пятьдесят, а той и шестнадцати нет? Кто ж на это смотрит? Ну, а ведь заманчиво, а? Ведь заманчиво, ха! ха! Посмотрели бы вы, как я разговорился с папашей да с мамашей! Заплатить надо, чтобы только посмотреть на меня в это время. Выходит она, приседает, ну можете себе представить, еще в коротеньком платьице, неразвернувшийся бутончик, краснеет, вспыхивает, как заря (сказали ей, конечно). Не знаю, как вы насчет женских личек, но, по-моему, эти шестнадцать лет, эти детские еще глазки, эта робость и слезинки стыдливости, – по-моему, это лучше красоты, а она еще к тому ж и собой картинка. Светленькие волоски, в маленькие локончики барашком взбитые, губки пухленькие, аленькие, ножки – прелесть!.. Ну, познакомились, я объявил, что спешу по домашним обстоятельствам, и на другой же день, третьего дня то есть, нас и благословили. С тех пор как приеду, так сейчас ее к себе на колени, да так и не спускаю… Ну, вспыхивает, как заря, а я целую поминутно; мамаша-то, разумеется, внушает, что это, дескать, твой муж и что это так требуется, одним словом малина! И это состояние теперешнее, жениховое, право, может быть, лучше и мужнего. Тут что называется la nature et la véritе! [156] Xa-xa! Я с нею раза два переговаривал – куда не глупа девчонка; иной раз так украдкой на меня взглянет, – ажно прожжет. А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза? Ну, так в этом роде. Только что нас благословили, я на другой день на полторы тысячи и привез: бриллиантовый убор один, жемчужный другой да серебряную дамскую туалетную шкатулку – вот какой величины, со всякими разностями, так даже у ней, у мадонны-то, личико зарделось. Посадил я ее вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно, – вся вспыхнула и слезинки брызнули, да выдать-то не хочет, сама вся горит. Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною, верною и доброю женой, что она сделает меня счастливым, что она употребит всю жизнь, всякую минуту своей жизни, всем, всем пожертвует, а за все это желает иметь от меня только одно мое уважение и более мне, говорит, «ничего, ничего не надо, никаких подарков!» Согласитесь сами, что выслушать подобное признание наедине от такого шестнадцатилетнего ангельчика с краскою девичьего стыда и со слезинками энтузиазма в глазах, – согласитесь сами, оно довольно заманчиво. Ведь заманчиво? Ведь стоит чего-нибудь, а? Ну, ведь стоит? Ну… ну слушайте… ну, поедемте к моей невесте… только не сейчас!

– Одним словом, в вас эта чудовищная разница лет и развитий и возбуждает сладострастие! И неужели вы в самом деле так женитесь?

– А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех лучше себя сумеет надуть. Ха! ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе! хе! хе!

– Вы, однако ж, пристроили детей Катерины Ивановны. Впрочем… впрочем, вы имели на это свои причины… я теперь все понимаю.

– Детей я вообще люблю, я очень люблю детей, – захохотал Свидригайлов. – На этот счет я вам могу даже рассказать прелюбопытный один эпизод, который и до сих пор продолжается. В первый же день по приезде пошел я по разным этим клоакам, ну, после семи-то лет так и набросился. Вы, вероятно, замечаете, что я со своею компанией не спешу сходиться, с прежними-то друзьями и приятелями. Ну, да и как можно дольше без них протяну. Знаете: у Марфы Петровны в деревне меня до смерти измучили воспоминания о всех этих таинственных местах и местечках, в которых кто знает, тот много может найти. Черт возьми! Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, а все остальное развратничает. Так и пахнул на меня этот город с первых часов знакомым запахом. Попал я на один танцевальный так называемый вечер, – клоак страшный (а я люблю клоаки именно с грязнотцой), ну, разумеется, канкан, каких нету и каких в мое время и не было. Да-с, в этом прогресс. Вдруг, смотрю, девочка лет тринадцати, премило одетая, танцует с одним виртуозом; другой пред ней визави. [157] У стенки же на стуле сидит ее мать. Ну, можете себе представить, каков канкан! Девочка конфузится, краснеет, наконец принимает себе в обиду и начинает плакать. Виртуоз подхватывает ее и начинает ее вертеть и пред нею представлять, все кругом хохочут и – люблю в такие мгновения вашу публику, хотя бы даже и канканную, хохочут и кричат: «И дело, так и надо! А не возить детей!» Ну, мне-то наплевать, да и дела нет: логично аль не логично сами себя они утешают! Я тотчас мое место наметил, подсел к матери и начинаю о том, что я тоже приезжий, что какие всё тут невежи, что они не умеют отличать истинных достоинств и питать достодолжного уважения; дал знать, что у меня денег много; пригласил довезти в своей карете; довез домой, познакомился (в какой-то каморке от жильцов стоят, только что приехали). Мне объявили, что мое знакомство и она, и дочь ее могут принимать не иначе как за честь; узнаю, что у них ни кола ни двора, а приехали хлопотать о чем-то в каком-то присутствии; предлагаю услуги, деньги; узнаю, что они ошибкой поехали на вечер, думая, что действительно танцевать там учат; предлагаю способствовать с своей стороны воспитанию молодой девицы, французскому языку и танцам. Принимают с восторгом, считают за честь, и до сих пор знаком… Хотите, поедем, – только не сейчас.