А наши? И они перемещаются. Не все, правда. Иногда окольцованные синички подают весточку о себе. Не беда, что не сами — все равно доходит по назначению. Читаем в научных книгах: большие синицы, окольцованные в Литве, были обнаружены в Германии, близ Бурсфельда, — значит, одолели тысячу с лишним километров. Их встречали в Чехословакии, километрах в семистах от наших мест.
Откуда вы и куда держите путь? Ах, если бы вы могли, пташки большие и малые, поведать, почему да в какую именно страну вы летите, так упорно туда рветесь. Но синички скачут, прыгают, машут крыльями, мечутся по ловушке, а возьмешь в руку, норовят тюкнуть клювиком. Сказать — ничего не скажут. Получат кольцо и пропадают в синем небе.
Это все минувшие дела. Синички умчались по птичьему пути. Я запаздываю с записями. Задерживаются листки моего дневника, точно, как и тот желтый лист, что застрял на верхушке стройной, гибкой березки здесь, на поляне. Он у меня давно на примете, этот стойкий одинокий листочек. Каждое утро, когда выхожу проверять сеть, смотрю на него. Чем меньше листьев, тем прекраснее он мне кажется. И вот он остался одиночкой и как бы светится издалека. Возможно, и листок дневника, перевернутый с опозданием, кажется притягательней, совсем как и этот лист, что додержался до конца ноября. Листья деревьев напоминают мне жаворонков. Те тоже: спешат, спешат, а бывает, иногда в ноябре замечаешь их стайки, а то и в декабре вдруг встретишь хохлатенького серого певца.
Играет море. Волны накидываются на берег. Неласково небо. Ненастно.
Переверну наспех исписанную страницу, а вечер уже разматывает свое хлипко-серое полотнище. Скроет и море, и залив, и серые дюны, окутанные промозглой мглой, с дрожащими кустиками сивых трав…
Отбывают вдаль жаворонки. Мелкие серые пташки. Никто, должно быть, не напрял столько лучезарных нитей и так щедро не одарил людские сердца чистейшим серебром, как жаворонки. Разве что пеночка-теньковка не уступит жаворонку по звонкой чистоте своей песенки, она у нее растекается каплями самого звонкого серебра. И падают эти нежные капельки, рассыпаются от весны до поздней осени.
В такую ночь можно ждать жаворонков. Минуя эти места, они устремляются дальше — искать огней…
Мягкий западный ветер уже тут как тут. И ненастный сумрак при нем. Волны догоняют друг дружку, пока, усталые, не вскинутся пеной и не рухнут. Море бушует и рычит. Шумит, ревет и беснуется…
Стоит старый маяк. Стоит и глядит вдаль долгие годы. Его красная кирпичная кладка потемнела от старости, поблекла от ненастья и ветра. Но глаз его видит зорко. И взгляд — луч света — достигает дальнего берега залива, скользит, пронзая туман, обегает даль морскую и вновь возвращается к заливу. В ночной дали ему отвечают другие маяки, мигают золотистыми очами.
Когда вечер гасит дневной свет и со стороны залива подкрадываются сумерки, маяки приветствуют друг друга и заступают на долгую ночную вахту.
Рады маяки, что могут видеться и что темными осенними ночами им можно беседовать. Маяки ведут разговор глазами. Один раскрывает сверкающее око, глядит долго, не мигая, пока не погаснет, не скроется в ночи. Помедлит и снова раскроется, долго глядит. Его речь нетороплива, размеренна, продуманна. Другой маяк — вспыхнет-погаснет, вспыхнет-погаснет. Часто мигает, мелко, и получается у него скороговорка. Третий маяк — деловой, морской. Пошлет две быстрых, сильных вспышки, и хватит с него. Мол, коротко и ясно, по-моряцки. Еще немного погодя — опять два сильных, быстрых луча.
Маяки превосходно понимают друг друга, вот и коротают ночи в рассказах, услышанных от судов дальнего плавания, в сказках о похождениях древнего морского ветра.
Маяк, стерегущий залив, рассказал собеседникам про черного паука и красногрудую зарянку. И помчалась сказка от маяка к маяку, словно птица крылатая. Увидит на своем пути огни, снизится, покружит у освещенных окон, у пылающих очагов: ведь и ее, словно птицу, влечет огонь в осеннем мраке.
Нынче ночью морской маяк рассказывает о солнечной птице, поющей в осеннюю полночь.
— …Ночи были темные, глухие, — говорил маяк своим собратьям, то раскрывая, то пряча в темноту свое золотистое око.
— Вот-вот… Были-были…
— Истинно были такие ночи…
Это остальные маяки помигали в знак согласия, приготовились слушать дальше.
Маяк, стерегущий море, послал далеко вперед два крепких светлых взора, обежал небо и море.
— Кромешные были ночи. Вроде этой. Я гонял свои лучи и все думал: каково там, в открытом море, судам. А еще — каково птицам, летящим в ночи.
Старикан морской ветер к тому времени уже накуролесил вдоволь и куда-то убрался, спал. Ночь была сырая, мглистая. Лучами я трогал ночной туман.
Каждый год мимо нас летят птицы. Я свечу уже невесть сколько лет, и ни я сам, ни кто-либо другой на свете не может сказать, сколько птиц проводил я на своем веку. И днем, и темными ночами, осенью и весной…
Было время, когда я со страхом и тоской ждал перелетных птиц. Ведь я — маяк. Светить ночью — мой долг, мне нельзя не светить. А птицы завидят свет и кидаются на мой огонь. Ударятся о стекло и падают замертво. Даже камни мои пропитались печалью.
Я боялся ночей.
А потом люди одели мою стеклянную главу мягкой, упругой сеткой, теперь, если и бросаются птицы на огонь, беды в этом нет.
Теперь я спокоен. Когда не светит луна и не видно звезд, птицы летят на маяк…
— Знаем… Ясно-ясно… — промигал маяк-скороговорка, маяк-скородумка.
— И меня навещают перелетные птицы… — протянул медлительный страж залива и надолго погрузился в раздумье.
— Я жду этих ночей, — продолжал морской маяк. — Птицы — мои гости. Как не затосковать без гостей, если весь век стоишь один-одинешенек на дюне.
Вот однажды, как всякую осень, наступили беспросветные ночи, и полетели мимо некрупные серые птички. И прежде я их видал, но всякий раз я им радуюсь, словно вижу впервые, очень уж они мне любы.
Серенькие птички прилетели ровно в полночь. Я слал во тьму свои лучи, торопился пересчитать гостей, но скоро сбился со счета. Попробуй сосчитай: птички мелькнут в тумане мелкими крупинками, когда их заденет луч, а потом опять ныряют во тьму. Зато я их слышал. Эти птички пели! Чисто, переливчато, могло показаться, что солнышку радуются. У меня даже камни согрелись от этих коротких песенок. До конца не допевала ни одна пташка. Только разгонится — сразу оборвет.
Я заслушался, позабыл, что в море ходят суда, что где-то прикорнул старый озорник — ветер. В мыслях у меня были только эти милые птицы, я и светил для них, и старался их обогреть, приласкать.
Одна подлетела совсем близко и прощебетала мне: «Уж не солнце ли ты? Солнышко красное?» Спросила, замахала часто-часто крылышками и повисла в воздухе над лучом света. «Нет, не солнце, — ответил я. — Не солнце, зато маяк. Светлый морской маяк». А птичка все трепещет, дрожит в воздухе, не удаляется. «Нам виделось солнце! Нам виделось солнце!» Тогда я спрашиваю у нее, у гостьи: «Кто же вы такие, куда путь держите?» А странница таким звонким, чистым голоском выводит: «Жаворонки мы! Солнышко славим! Собой серы, что комочки земли… Как серая наша земля. А поднимемся ввысь, поем. Ведь мы — жаворонки…» Так журчит, крылышками трепыхает и кружит, кружит возле меня. Потом спрашивает: «А ты солнышку брат?»
Думал, сразу скажу, что нет, не брат. Но стал рассуждать. Возвели меня люди. Уложили камни, красный кирпич. Крутую винтовую лестницу построили, железную — что ни шаг, то звон идет. Сколько ступеней, столько звонких ударов, пока человек, хранитель огня, доберется до моего ока: ведь взор мне он открывает. А разве не у солнца добыл человек свет? Вот и получается, что я и впрямь с солнцем в родстве. Сколько лет простоял… Ведь старый я маяк, не какой-нибудь. А не знал, кто я такой. Не у вздорного же гуляки-ветра спрашивать, каков я.
А жаворонок порхает подле меня и напевает: «Жаворонки — света певцы. Ночью нам нужен свет. Худо нам, худо без света. Увидим огонь — к нему! Нет, ты не солнце. Ты ниже. Ты на земле. Но у тебя есть лучи. Они будто светлые руки. Зовут нас и машут: ко мне, ко мне… Ты не греешь, как солнце. Но в осенней ночи ты — свет. Ты солнечный брат».