Тогда старый монах встал и грозным голосом трижды произнес имя Трильби.

— Заклинаю тебя, — сказал он ему, — силой, данною мне моим саном, выйти из хижины рыбака Дугала, когда я в третий раз пропою молитву пресвятой деве. Так как ты, Трильби, до сих пор никогда еще не совершал тяжких проступков и даже слыл в Аргайле духом беззлобным; так как мне известно из тайных книг Соломона, знанием которых особенно славится наш Бальвский монастырь, что ты принадлежишь к таинственному роду, чья будущая судьба еще не начертана непреложно, и тайна твоего спасения или проклятия еще скрыта в промысле господнем, я не стану выносить тебе более суровый приговор. Но помни, Трильби, что я заклинаю тебя силою, данною мне моим саном, выйти из хижины рыбака Дугала, когда я в третий раз пропою молитву пресвятой деве!

И старый монах спел в первый раз, и ему вторили Дугал и Джанни, чье сердце затрепетало в мучительном волнении. Она жалела уже о том, что рассказала мужу о робкой любви эльфа, а теперь, когда изгоняли привычного обитателя очага, она поняла, что была привязана к нему больше, чем ей казалось до сих пор.

Старый монах вновь трижды повторил имя Трильби.

— Заклинаю тебя, — сказал он ему, — выйти из хижины рыбака Дугала, а чтобы ты не надеялся увильнуть, исказив смысл моих слов, — ведь я не со вчерашнего дня знаю ваше лукавство, — объявляю тебе, что этот приговор непреложен вовеки…

— Увы, — прошептала Джанни.

— Если только, — продолжал старый монах, — Джанни не позволит тебе вернуться.

Внимание Джанни удвоилось.

— И сам Дугал не позовет тебя сюда.

— Увы! — повторила Джанни.

— И помни, Трильби, что я заклинаю тебя силой, данною мне святым причастием, уйти из хижины рыбака Дугала, когда я еще два раза пропою молитву пресвятой деве.

И старый монах пропел во второй раз, и ему вторили Дугал и Джанни, которая произносила ответные слова чуть слышно, опустив голову, полузакрыв черными кудрями свое лицо, потому что сердце ее теснили подавленные рыдания, а сдерживаемые слезы туманили глаза. «Трильби не из проклятого рода, — думала она, — сам монах только что признал это; он любил меня так же невинно, как мой барашек, он не мог жить без меня. Что станет с ним, если его лишат единственного счастья, которым он наслаждался по вечерам? Разве уж это так дурно, если в сумерки бедный Трильби играл моим веретеном, когда, засыпая, я роняла его на пол, или катался в шерсти, которой я перед тем касалась руками, и покрывал ее поцелуями».

Но старый монах, еще трижды назвав имя Трильби, снова в том же порядке произнес те же слова.

— Заклинаю тебя, — сказал он, — силой, данною мне моим саном, уйти из хижины рыбака Дугала, когда я еще раз пропою молитву пресвятой деве, и запрещаю тебе туда возвращаться, если только не будут выполнены те условия, которые я сейчас назначил.

Джанни закрыла глаза рукой.

— И знай: если ты не покоришься, я накажу тебя так, что ужаснутся все тебе подобные! Я заключу тебя на тысячу лет, непослушный и злокозненный дух, в ствол сучковатой и крепкой березы на кладбище!

— Несчастный Трильби! — проговорила Джанни.

— Клянусь в том моим великим богом, — продолжал монах, — и так оно и будет.

И он спел в третий раз, и Дугал вторил ему. Джанни молчала. Она опустилась на каменный выступ очага, а монах и Дугал приписали это волнению, естественно вызванному такой внушительной церемонией. Ответные слова прозвучали в последний раз; пламя в очаге побледнело; голубой огонек пробежал по потухшим углям и исчез. В трубе раздался протяжный крик. Эльфа больше не было.

— Где Трильби? — спросила Джанни, приходя в себя.

— Улетел! — с гордостью ответил монах.

— Улетел! — воскликнула она с таким выражением, в котором ему послышались восхищение и радость. Священные книги Соломона не открыли ему этой тайны.

Едва лишь Трильби скрылся за порог хижины Дугала, Джанни с горечью почувствовала, что с его исчезновением домик совсем опустел. Никто уже не слушал песен, которые она распевала по вечерам за работой, и она, уверенная в том, что лишь бесчувственным стенам приносит в дар свои припевы, пела теперь только по рассеянности или в те редкие минуты, когда ей думалось, что Трильби, более могущественный, чем клавикул и требник, рассеял, быть может, заклинания старого монаха и обошел суровые приказы Соломона. Тогда, устремив взор на огонь, она старалась различить среди причудливых узоров, образованных темной золой среди ослепительной груды горящих углей, те черты, которыми ее воображение наделило Трильби, но видела только расплывчатую и безжизненную тень, нарушавшую то здесь, то там этот сплошной красный блеск и исчезавшую при малейшем движении пучка сухого вереска, которым Джанни взмахивала перед очагом, чтобы раздуть огонь. Она роняла свое веретено, выпускала из рук нить, но Трильби уже не гнал веретено перед собой, как бы для того, чтобы стащить его у хозяйки, счастливый тем, что он подкатит его обратно и, как только Джанни снова возьмется за нить, поднимется по ней к ее руке, коснется ее беглым поцелуем, а затем так быстро спустится, ускользнет и исчезнет, что Джанни никогда не успеет испугаться и подосадовать на него. Боже! Как все теперь изменилось! Какие длинные стали вечера и как грустно на сердце у Джанни!

Ночи потеряли для Джанни свою прелесть, как и вся ее жизнь, и теперь они еще больше омрачались тайной мыслью о том, что Трильби, с радостью принятый владелицами замков Аргайля, живет там в покое и ласке, не боясь их надменных мужей. Какое унизительное для хижины на Красивом озере сравнение, должно быть, ежеминутно представляется ему в те прелестные вечера, которые он проводит под сенью великолепных каминов, где черные колонны из стаффского камня поднимаются над серебристым фиркинским мрамором к сводам, сверкающим тысячецветным хрусталем! Далеко простоте убогого очага Дугала до такого великолепия! И это сравнение становилось еще тягостнее для Джанни, когда она воображала себе своих знатных соперниц, собравшихся у камина, где горит дорогое ароматное дерево, наполняющее благоуханием полюбившийся эльфу дворец, когда она мысленно разбирала все подробности их нарядов, их платьев из ярких клетчатых тканей, красоту изысканных перьев птармигана и цапли, их искусные прически и когда ей казалось, что она слышит в воздухе пение их голосов, сливающихся в прелестной гармонии.

— Несчастная Джанни, — говорила она, — а ты еще думала, что умеешь петь! Но даже если бы голос твой был нежнее голоса морской девы, которую рыбаки слышат иногда по утрам, что ты сделала, Джанни, чтобы он вспоминал о твоем голосе? Ты пела так, как будто его и не было здесь, как будто только эхо слушало тебя, а все эти кокетки поют лишь для него, и у них перед тобою столько преимуществ: богатство, знатность, быть может даже и красота! Ты смугла, Джанни, потому что лицо твое, всегда открытое перед сверкающей поверхностью вод, не боится горячего летнего неба. Посмотри на свои руки: они гибки и мускулисты, но им не хватает нежности и белизны. Твои волосы, быть может, не очень красивы, хотя, когда ты распускаешь их на свежем ветерке озера, они рассыпаются по твоим плечам черными длинными, роскошными кудрями; но он так редко видел меня на озере, и не забыл ли он уже, что видел меня?

Преследуемая этими мыслями, Джанни засыпала гораздо позже обычного и не могла даже насладиться сном, потому что от тревоги, терзавшей ее наяву, она переходила тут к новым волнениям. Трильби уже не снился ей в фантастическом образе грациозного карлика очага. Вместо этого капризного ребенка перед ней являлся теперь светлокудрый отрок, чей стройный, исполненный изящества стан мог соперничать в гибкости с высоким прибрежным тростником; у него были тонкие и нежные черты эльфа и вместе с тем мужественный облик вождя клана Мак-Фарланов, того, который взбирался на Коблер, потрясая грозным охотничьим луком, или блуждал по аргайльским лугам, порой бряцая на струнах шотландской арфы; таким, наверное, был последний из этих знатных господ, внезапно исчезнувший из своего замка после того, как его предали анафеме святые отцы Бальвы за то, что он, нарушив древний обычай, отказался платить дань их обители. Но только взгляд Трильби уже не был теперь таким искренним и не выражал больше простодушного доверия, полного счастья. Невинно-шаловливая улыбка не порхала больше на его устах. Он печально смотрел на Джанни, тяжело вздыхал, гладил ее кудри или обволакивал ее длинными складками своего плаща; потом исчезал в неясной ночной тени. Сердце Джанни оставалось чистым, но она страдала при мысли, что была единственной причиной несчастья очаровательного существа, которое ничем ее не обидело и чьей наивной нежности она слишком быстро испугалась. В обманчивых видениях ее снов ей грезилось, что она зовет эльфа, велит ему вернуться и он с благодарностью бросается к ее ногам, покрывая их поцелуями и слезами. Потом, глядя на эльфа в его новом образе, она понимала, что теперь ее чувство к нему было бы преступно, и оплакивала его изгнание, не смея желать, чтобы он вернулся.