Казалось бы, думать было не о чем: схватить деньги, бегом бежать к фонтану и вместе с Гутьере спешить в Кадис. А что, вы думаете, стала делать Анхела? Она ничего не стала делать. Она тупо размышляла о странном совпадении слов Гутьере и последней фразы в письме мавра. Итак, каждый человек, даже самый лучший, в минуту опасности думал прежде всего о себе. Только одни бегут молча, инстинктивно, как звери, а другие пытаются одеть свое бегство красивыми словами, даже возводят вокруг этого философские системы. Она не вспомнила о том, что Гутьере ждет ее возле фонтана…
— И он не зашел за ней? — воскликнул месье Антуан.
— Нет… не зашел, — сказал испанец. — Он мог испугаться, что Анхелу схватили на квартире… но ведь могло случиться и обратное… Его я, во всяком случае, больше не видел…
Дон Алонсо вспыхнул и закусил губу; но все были так увлечены рассказом, который к тому же велся на чужом для слушателей языке, что никто не заметил обмолвки.
— Анхела просидела без движения очень долго. В конце концов ей стало ясно, что ехать надо совсем не в Кадис, а в другую сторону — в Вальядолид. Зачем? Взглянуть на то, как будут казнить ее мать и отца?.. Может быть. Она не признавалась в этом даже самой себе Ей надо было попасть туда до восемнадцатого сентября. Это стало целью и смыслом ее жизни. Что будет дальше — ее не занимало. От Севильи до Вальядолида неблизко, а денег у нее было в обрез. Но кое-что у нее все-таки было — у нее было время. Не собравши вещей, надев только лучший костюм, она с первыми лучами солнца вышла из Севильи пешком. Она шла, вытянув шею, как будто уже хотела увидеть Вальядолид, отделенный от нее горами и несколькими сотнями миль.
К исходу дня в одной деревне ей удалось купить мула, и она продолжала путь верхом. За три недели, меняя попутчиков, она добралась до Вальядолида. В то время Вальядолид был еще столицей: король Филипп только собирался перенести свою резиденцию в строящийся Эскуриал.
Анхела приехала в Вальядолид вечером, накануне торжественного дня. Город гудел, как улей. На аутодафе съехалась масса народу, как на бой быков, и все гостиницы были переполнены. Но Анхела и не пыталась искать ночлега, она знала, что ей все равно не заснуть в эту последнюю ночь. На одном из перекрестков предприимчивый кабатчик развел костер, жарил мясо и при свете пламени разливал вино — у него даже в кухне помещались приезжие, а упускать верный заработок он не хотел. Анхела остановилась на этом перекрестке и присела на бочку, держа своего мула за узду. Ей поднесли вина и мяса; она пила, но вино не могло увлажнить ее горла, ей казалось, что внутри у нее все высохло, выгорело. Вместе с ней у огня коротало время множество зевак, благо ночь была тихая и теплая. Из их болтовни Анхела узнала, что живьем сожгут только трех евреев и одну еврейку, не пожелавших отречься от своей жидовской веры. Все остальные покаялись, примирились с церковью, и их удушат гароттой, а сожгут уже трупы. Это вызывало сильное разочарование публики. У Анхелы немного отлегло от сердца, когда она узнала, что ее родителям не придется долго мучиться на виду у толпы. «А вы отчего все молчите, сеньор? — вдруг обратился к ней какой-то горожанин, — вы, верно, иностранец?» — «Soy Manchego»[89], — с вызовом ответила Анхела. При этом у нее был, наверное, такой вид, что горожанин подался назад и примирительно пробормотал: «Ну, ну, я же не думал говорить, будто все ламанчцы еретики, совсем нет». Анхела не отвечала ему, и ее оставили в покое.
Еще не начинало светать, когда публика собралась идти на кемадеро[90], чтобы захватить лучшие места. Давешний горожанин, видимо, почувствовавший симпатию к юному ламанчцу, предложил идти вместе. Анхела равнодушно приняла его услуги, когда он привязал ее мула к воротам харчевни и прихватил у хозяина ломоть свинины и фляжку вина: «До полудня еще далеко, мы проголодаемся». На кемадеро Анхела хотела встать ближе к центральному костру, на котором, она знала, должны были быть сожжены трупы ее родителей и еще двух вальденсов из Ламанчи. Горожанину, конечно, хотелось поглядеть, как будут корчиться проклятые жиды, и он пытался увлечь Анхелу к другому костру, но она сказала ему довольно резко, что не навязывалась ему в спутники Он, поворчав, остался рядом с ней.
Солнце едва встало, а площадь уже была полна народом. Толпы все прибывали, становилось тесно и душно, к тому же солнце скоро осветило место казни и начало припекать. Стиснутая со всех сторон, Анхела без движения простояла семь часов под палящими лучами, совершенно не чувствуя своего тела, изломанного почти месячной дорогой. Воздух над толпой был чрезвычайно густ. Это был воздух кемадеро. В нем еще не пахло гарью, но он уже был весь пронизан флюидами противоестественного сладострастия, предвкушения криков, мучений и судорог. И каждый, кто попадал в эту атмосферу, тут же отравлялся ею, желал того же, что и все, — даже если это был король. Король, быть может, даже сильнее всех. Лицо короля Филиппа, поднявшегося на трибуну, было страшное — землистое, зеленое, с провалившимися глазами. В нем было нечто трупное, хотя он был тогда еще довольно молод. Толпа подняла крик, увидев его. Король без улыбки склонил голову, приветствуя свой народ.
Под пение погребальных гимнов осужденные, в остроконечных колпаках и санбенито, взошли на помост. Анхела не могла различить среди них ни отца, ни матери. Позорная одежда и перенесенные пытки совсем изменили их. Все осужденные были на одно лицо: и мужчины, и женщины. Сбившись в кучу на помосте, пока над ними читали приговор, они были похожи на одно живое существо, без рук, без глаз, без головы — торчали одни колпаки. Это была масса живой плоти, отданная, чтобы насытить толпу. Они были как стадо овец, приведенных на бойню: каждая отдельная овца не важна, важны они все вместе, а все вместе они — мясо.
Приговор читали нестерпимо долго: всех осужденных было свыше двадцати человек. Слышно было плохо, но Анхела слово в слово запомнила сентенцию, которая повторялась после каждого имени:
«Объявляем, что обвиняемый должен быть предан[91], как мы его предаем, в руки светской власти, которую мы просим и убеждаем, как только можем, поступить с виновным милосердно и снисходительно».
После того как кроткая церковь сделала все, что могла, за дело взялись глухие к ее увещеваниям светские власти. «Примирившихся» стали по очереди душить железным ошейником. Анхела не видела этого: гарроту заслоняли от нее впередистоящие. Перед ее глазами торчал вихрастый затылок и донельзя грязная шея. Анхела зажмурила глаза, чтобы не видеть их. Те, кто стоял ближе, комментировали происходящее на помосте, но она слышала только неясный гул. «Вот сейчас они уже умерли, — механически твердила она про себя, — вот сейчас они уже наверняка умерли, они уже мертвы, им уже не больно». Когда она открыла глаза — трупы ее отца и матери были уже привязаны к высокому костру, прямо перед ней.
Она узнала их только по доскам с именами, висевшими у них на груди. Это были страшные, отвратительные куклы с растрепанными седыми волосами — а она помнила их без единой сединки, — у них были выпученные, налитые кровью глаза, черно-синие лица, языки их висели ниже подбородков. Она зачарованно смотрела на трупы, читала надписи на досках и никак не могла поверить, что это — ее отец и мать.
Она не заметила, как инфанты и члены королевской фамилии при громком крике толпы зажгли все пять костров. Поднявшийся густой дым закрыл от нее трупы родителей. Потом дым сошел, и она увидела, что на них обгорели санбенито и просвечивает тело, которое пронизывает огонь. Внезапно мертвецы начали дергаться, и кто-то крикнул: «Да они еще живы!» Эти слова пронзили Анхелу насквозь: она вдруг поняла, поверила, что эти корчащиеся куклы действительно ее отец и мать. В тот же миг над площадью раздались пронзительные, нечеловеческие вопли — это кричали сжигаемые заживо евреи. Больше Анхела уже ничего не помнила.