Изменить стиль страницы

— Xej iplxe, xilqaq![56] — прочел граф из-за плеча.

— Спасибо… Теперь сядьте, граф, я сама, — сказала Жанна.

«…Это означало, как мы потом узнали, жалобы их на холод. В полночь среди них поднялось нетерпение, и они часто повторяли слово…ximlx… (Правильно ли я говорю? — Великолепно, Ваше Величество!)…которое означало огонь. Вскоре кинулись они на деревянные постройки площади, сломали эшафот для казней, лотки торговцев и ограды, все это голыми руками, сложили преогромный костер, так что пламя было видно за двадцать две лиги, и все окрестные землепашцы думали, что город горит. Около костра они и грелись, после чего из котомок и мешков своих, сплетенных из травы, вынули мясо и жарили его на угольях. Угольев же было довольное количество, и после сего их обогрева и пиршества земля на площади выгорела на глубину в пять локтей, яма же была необозрима и в осеннее время превращалась в глубокое озеро, вследствие чего и площадь сию прозвали площадью Озера.

Наевшись мясом, сии звериные люди, не злобясь на столь плохое гостеприимство, улеглись спать прямо на голой земле, а иные и на горячих угольях. Их кожа столь крепка, что не чувствует ожога. Наутро их разместили в брошенном римском редуте за городом, каковой редут они превратили в жилище по своему вкусу и разумению…»

Жанна захлопнула книгу. Граф сказал:

— Эти древние новеллы поистине очаровательны. Однако я, Ваше Величество, совсем забыл рассказать вам еще об одной вещи, которая, смею так думать, будет Вашему Величеству интересна. Я брал с собой во Фригию книгу стихов Ланьеля, и она так понравилась там, что один поэт, Аррахэм Энксх, взялся даже переводить стихи на фригийский язык… Если Вашему Величеству и вам, прекрасные дамы, будет угодно, я могу прочесть.

— О! Ланьель по-фригийски! — восхитились дамы.

— Прочтите что-нибудь, — сказала Жанна, — мы попробуем угадать, какое это стихотворение.

Рифольяр прочел на память.

Жанна сразу, каким-то верхним чутьем, узнала стихотворение. Рефрен так и резнул ее по сердцу. Каких усилий стоило ей выгнать, вытравить из памяти эти строчки — и вот они снова вернулись к ней, чтобы мучить ее… «Приди, пока темно!..»

Она с трудом высидела еще полчаса, чтобы своим внезапным уходом не вызвать недоумения у подруг и тревоги у графа, который, ей-богу, не был ни в чем виноват.

Вечером она разделась и долго с тоской разглядывала в зеркале свое обнаженное тело. Тело было безупречно, оно было для любви, для ласк Давида, того, живого, с его мягкой щекочущей бородкой… Она исступленно повторяла вслух ланьелевские строки, она звала Алеандро. Она любила его, только его. Потом она легла в постель и с вызовом прошептала:

— Снись мне теперь, Страшный Суд!

Страшный Суд не приснился ей. Она вообще не смогла заснуть.

На королеву были обращены взоры всего двора, и это было в порядке вещей. Но три пары глаз следили за ней особенно внимательно, и они видели то, чего не видели другие. Ибо другим хотелось видеть в королеве лишь предвестия милостей и отличий для себя; но те трое желали доискаться — что происходит с ней.

Герцог Марвы сразу увидел, что Вильбуа не получил самой высокой награды. Он пренебрежительно хмыкал Вильбуа был просто теленок, награды этой надо было добиваться, ее надо было завоевывать, а этот лишь вздыхал, и то не слишком громко… Итак, прекрасный принц выбывает из игры Но что же все-таки с нею? Она любит Вильбуа? Исключено — в этом случае они уж как-нибудь нашли бы общий язык. Но она кого-то любит, и страстно любит — он отчетливо видел это. Кого же, черт возьми? Лианкар терялся в догадках.

Вильбуа видел только, что государыня бледна, рассеянна и явно тяготится всем. Лианкар ошибался на его счет Вильбуа не томился и не вздыхал. Запретив себе думать о любви к королеве раз и навсегда, он и не думал о любви. Кроме того, Жанна и не давала ему повода думать о любви. Она только раз была перед ним девочкой, ждущей и взволнованной — и все. После этого ока была с ним только королевой, но страдающей, усталой королевой, и он думал, что она действительно устала — от всей этой тяжелой зимы с ее мятежами, от болезни, от большого двора с его выходами, приемами, аудиенциями, он думал, что ей нужно отдохнуть от всего этого — просто поехать в замок Л'Ориналь и ничего решительно не делать Пусть катается верхом, пусть проводит время с кем хочет, пусть вечерами ей играют итальянские музыканты, которых он выписал для нее… Он говорил об Ее Величестве с Эльвирой, но и та не могла сказать ничего определенного.

Пользуясь своим правом говорить с Жанной как с Жанной, а не «Вашим Величеством», Эльвира пыталась узнать, в чем дело. «Может быть, ты ослабела после болезни?» — «Нет» — «Устала?» — «Не знаю» — «Не пригласить ли Кайзерини?» — «Это еще зачем? Я совершенно здорова» — «Но что же случилось, беленькая моя, почему ты такая?» — «Послушай, ты не могла бы спрашивать поменьше?»

Такие ответы, естественно, не могли удовлетворить Эльвиру, тем более что по утрам она находила Жанну спящей поперек постели, среди раскиданных подушек и одеял, а чаще совсем не спящей.

В самом деле, чего Эльвире от нее нужно? Не могла же она сказать ей, что она сходит с ума от любви, что ночами она видит себя в объятиях Давида и стонет от воображаемой страсти, а днем ей страшно и стыдно. Не могла же она сказать Эльвире, что она раздирается надвое между плотской страстью к Алеандро де Бразе, атлету, бойцу, Давиду (да будь он проклят!), и сознанием того, что он не король, не принц крови, даже не Вильбуа и даже (о Господи, даже и это!), даже не Лианкар. Что скажут об этом, если узнают! Что скажет сама Эльвира! И если бы дело было только в этом!..

Жанне был ненавистен каждый занимающийся день Надо было одеваться, говорить слова, выдерживать взгляды… ооо, как это было тяжко! Ее телу было тесно и душно в испанских платьях, но она упорно предпочитала их более открытым и свободным французским. Чужие глаза не должны были касаться ее шеи, рук и плеч Ей казалось, что на них отпечатаны следы воображаемых поцелуев.

Она страшно боялась, что ее могут заподозрить в чем-то греховном, и пыталась заранее отогнать эти подозрения, напуская на себя чопорность и высокомерие Иностранцам она внушала благоговейный трепет. На официальных приемах она сохраняла такое бесстрастное, неживое, застывшее выражение, таким замороженным голосом подавала реплики, что даже англичане, самые фанатичные ревнители этикета, не находили, к чему бы можно было придраться. Посланник, Джон Босуэлл, лорд Моэм, писал министру Уолсингему:

«Королева Джоан, невзирая на юные годы, превзошла королевскую науку в совершенстве и по умению держать себя равна нашей обожаемой государыне».

Вечер, пустой и длинный (даже если был бал или концерт), влачился тоскливо, как предчувствие новой ночи. Ночь была самым страшным испытанием. Жанна, стиснув зубы, неподвижно смотрела в темно-синее окно В конце концов, все можно будет устроить так, что никто ничего не узнает. В конце концов, она королева и не обязана отчетом никому. Ей глубоко безразлично, кто что скажет об этом. В конце концов, она любит, она хочет его!.. Сам он к ней не придет — это очевидно. Значит надо позвать его. Дать ему знак.

Здесь был обрыв. За ним был настоящий страх — не тот, выдуманный страх перед тем, кто что скажет, — а телесный, животный страх девственницы. Во сне можно воображать себе все что угодно, во сне все хорошо — но когда она, глядя в темно-синее окно, представила себе, как он входит, как он кладет руки ей на плечи — она инстинктивно сжала колени, сжалась вся, готовая оттолкнуть, царапаться, кусаться, и чуть не закричала вслух…

Нет, нет, это невозможно.

А потом все начиналось сызнова — мраморный Давид проходил сквозь стену, и она ощущала твердость его груди, щекотание бородки — и корчилась под своим королевским пологом, кусая подушки…

Пока она терзалась, другие без колебаний шли к своей цели. Однажды дохлая моль Эмелинда, ханжа и наушница, конфиденциально сообщила ей:

вернуться

56

Эй, друг, холодно! (фриг.).