Изменить стиль страницы

Потом он увидел томик стихов Ланьеля с грифом: «Оттиснуто соизволением Ее Величества». Большую часть стихов он знал раньше, по спискам, их читали в обществе пантагрюэлистов и громко восхищались ими: во-первых, то был запретный плод, во-вторых, стихи в самом деле были хороши. И теперь все эти запретные песни слились с образом голубоглазой девочки. Книжка стала источником сладкого мучения; лейтенант Бразе читал и перечитывал и повторял стихи про себя каждый раз с новым чувством.

Любовь подкралась незаметно, и он долго оставался в неведении, а когда очнулся — было уже поздно, бежать было некуда.

В душе его скопилось много горючего материала, и достаточно было искры, чтобы вспыхнул пожар. Искра мелькнула в ту незабываемую минуту, когда он дышал с ней одним дыханием, когда она, перегнувшись с седла, смотрела ему глубоко в глаза и говорила таким милым, таким нежным, совсем не королевским голосом… когда ее круглое колено, туго обтянутое белым сафьяном и сверкающее, как солнце, было так близко, что его можно было бы коснуться губами…

Тогда он впервые представил ее в своих объятиях, и ему стало страшно. Он сейчас же прогнал от себя эту мысль, он не желал признаваться себе в том, что любит ее. Он не имел права любить ее. Ночами он кусал себе руки и проклинал судьбу, а днем, затянутый в мундир, прямой, как трость, суровый, как катехизис, появлялся во дворе Дома мушкетеров и нагонял тоску на своих подчиненных. Он почти перестал бывать в кружке пантагрюэлистов: он сознательно изнурял себя длительными верховыми поездками, занятиями в фехтовальном зале, он безжалостно гонял своих мушкетеров на плацу, причем сам выматывался больше всех. Наградой за все его усилия был сон, подобный смерти, — без сновидений, разъедающих душу.

Как-то, сидя дома, он забылся и вывел на листке бумаги: Жанна, и ему на весь вечер хватило любования этими пятью буквами. Это была маленькая радость, которую он позволил себе, и с тех пор он целый день предвкушал, как вечером он выпишет на бумаге дорогое имя. Но эта страсть к надписям была опасна: как-то в январе, в приемной Дома мушкетеров, он настолько потерял власть над собой, что написал Жанна пальцем на запотевшем стекле — хорошо еще, что никого не случилось поблизости.

Потом был второй взрыв, второе потрясение — диспут и схватка на площади Мрайян. Он выпил тогда в компании веселых победителей и просидел всю ночь без сна, вспоминая все подробности. Ведь он знал, что это она, а она знала, что это он. «Возьмите меня на руки и донесите до кареты» Аманда тоже просила взять ее на руки… В самом ли деле она подвернула ногу, или же…

Но самое тяжелое началось после италийской коронации, когда он понял, что она упала нарочно, лишь для того, чтобы он поднял ее на руки, когда он дошел до мысли проникнуть в ее спальню. Хорошо было писать Жанна на листе бумаги и тихо любоваться этими пятью буквами. Теперь он начал писать ей письма. Душа его начала раздираться надвое: он чувствовал себя то титаном, который выше всех вельмож и принцев, то тем, кем он был в действительности — маленьким, безвестным офицером. Что ему оставалось? Решиться и проникнуть к ней? Нет. Он не имел права. И вовсе не потому, что она была королева, а он — бессловесная шпага у подножия ее трона. Что-то более высокое, более важное удерживало его: он ее любил.

Оставалось только грызть решетку ее дворца…

Итак, Аманда оказалась пророчицей. Это была именно та, безумная, нечеловеческая любовь, которая связала его на жизнь и на смерть, и он должен был нести ее в себе, нести свою любовь, свою муку и не надеяться ни на что.

И все же ему хотелось надеяться.

Дверь со стуком распахнулась. Он подскочил как ужаленный. Держась за косяки, пошатываясь, перед ним стоял лейтенант Алан, из-за его спины выглядывали пьяные рожи.

— Г-господин Бр-р… Бразе, — икая, выговорил Алан, — как равный в чине, я обращаюсь к вам с просьбой… р-разделить наше общество… Не отбивайтесь от нас, дорогой мой…

Вот она, его действительность, его жизнь, его правда. Не райские высоты, а пьяная кордегардия…

— Оставьте меня! — закричал он, словно от страшной боли.

— Господа, — мерзко ухмыляясь, произнес Грипсолейль, — надо же понять господина лейтенанта… Он верно служит королеве Иоанне… честь ему и слава… Господа, оставим лейтенанта в покое… пойдемте лучше, выпьем за королеву Ио-анну… Деву Виргинии… ик…

Это было свыше его сил. Рыдания подступили к его горлу, он издал хриплый, нечленораздельный крик и выбежал вон.

На улице сеялся редкий ласковый дождик. Не помня себя, лейтенант вскочил на оседланную лошадь, бешено пришпорил ее, пролетел по улицам и метеором вынесся из города.

Он проскакал около двух миль, спрыгнул с лошади и упал в придорожную мокрую траву. Здесь можно было дать себе волю. Он заплакал, горько и безутешно, как ребенок, у которого нет матери, которому негде искать ни утешения, ни поддержки. Ему было до отчаяния жаль себя.

Над ним пофыркивала лошадь, хрустела травой. Она не могла его утешить, но присутствие живого существа, не ведающего человеческих страстей, подействовало на него успокоительно. Он выплакался, затих и долго лежал ничком, без движения, как труп.

«Ну, и что же дальше?» — сурово спросил его внутренний голос.

Лейтенант шевельнулся и сел. Вся его одежда была мокра насквозь; дождик холодил голову. Шляпу он потерял во время скачки.

Стояла ночь. Ворота города были заперты.

— Дурак, Пигмалион, — сказал он вслух. — Влюбленный! Ну, влюбился, хорошо, делать теперь нечего, надо было раньше беречься. Но ты ведь прекрасно знаешь, что, если человек влюбился в статую, в изображение, в недосягаемую мечту — ему на долю не остается ничего, кроме созерцания… Ничто иное невозможно Нет, ты слушай меня, рыцарь из бабушкиных сказок. Та мечта, в которую ты имел несчастье влюбиться, — это только мечта, и для тебя она только мечтой и останется… Забудь о том, что она живая и теплая… Забудь о том, что ты держал ее на руках… Забудь и о том, что она смотрела на тебя, — она вольна смотреть на все, что ее окружает, так почему бы ей не посмотреть и на тебя, раз уж ты попался ей на глаза?.. Но вот что запомни: принадлежать тебе она не будет… Она не для тебя… она для других… для Вильбуа, для… ох, проклятие!.. для Лианкара… — Лейтенант вцепился руками в мокрую землю, но продолжал самоистязание. — Смотри… они обнимают ее… они берут ее… ведь она женщина, как и все… они берут ее, как ты брал Аманду… Что, дрожишь? Нет, ты не жмурь глаза, не вороти нос… Пойди к девкам, излей им пламя своей любви… вот они — как раз для тебя, а она — княжеское блюдо, и забудь о ней, забудь…

Все это было бессмысленно. Он знал, что не пойдет ни к каким девкам — перед ними у него просто не будет никакой силы, он знал, что забыть о ней все равно не сможет, но все же он еще долгое время ругал себя последними словами за то, что он не имеет сил забыть ее, и за то, что он не имеет сил пойти к девкам, и за го, что он убежал с поста, как баба…

Все еще бранясь, он поднялся на ноги и, чуть коснувшись стремени, взлетел в седло. Он шагом поехал на кружную дорогу, чтобы въехать в город через другие ворота.

Ближе к утру дождь перестал. На востоке проглянули шафранные полосы; день обещал быть солнечным и тихим. Поездка успокоила лейтенанта. К воротам Толета подъехал уже строгий, подтянутый офицер, с образцовой выправкой, правда, без шляпы.

— Какого же я свалял дурака, — сказал он сам себе — Я вел себя так, что они могут заподозрить меня черт те в чем… Впрочем, нет Все были мертвецки пьяны.

Ее Величество в сопровождении фрейлин и роты телогреев изволили отбыть в замок Л'Ориналь. Капитан де Милье назначил быть в замке взводам Алана, ди Ральта и Бразе; но, как на грех, лошади господ мушкетеров были в перековке. Потом оказалось, что не готово летнее обмундирование. Бразе торопил своих, нервничал, но дело тянулось, несмотря ни на что, целых четыре дня. Лошади все еще ковались. Тогда он выстроил взвод и объявил, что они выйдут походным порядком, налегке, без мушкетов. Ночь выдалась тихая и лунная, идти было одно удовольствие; тем не менее мушкетеры довольно внятно ворчали.