Изменить стиль страницы

Мне приспичило в уборную. А в ванной у нас было окошко, смотревшее на чахлый садик за домом. Садовод из отца не получился, жилистые кусты смородины и те расти отказывались, анютины глазки да ноготки тулились возле стены, — словом, не Бог весть какое царство. И все же, как я заметил, всякий раз, выходя на рассохшееся заднее крыльцо, отец слегка кланялся, будто там его встречала ожидающая свита. Конечно, почтение перед природой, благоговейный трепет перед таинством роста, даже перед тем, что растет криво или почти вовсе не растет, я вполне могу понять.

Но чтобы всегда?

Так вот, я глядел в окошко ванной. Была ночь, полная луна висела над рябиной. Возле трех небольших камней стоял отец; эти камни сама природа сложила пирамидкой, и, когда я был совсем маленький, отец почему-то не разрешал мне по ним лазать. Стоял отец неподвижно, спиной ко мне и к дому, под огромной, сливочно-желтой луной; он как-то по-особенному сложил ладони, а руки вытянул вперед, чтобы на них падал свет. Я осторожно открыл окно, стараясь получше рассмотреть его ладони: они были сложены ковшичком. И вдруг в этот ковшичек упало несколько капель лунного молока. Отец наклонился и выпил их.

У меня дух захватило. Отчасти потому, что на моих глазах происходило нечто никогда прежде не виданное, а отчасти потому, что я чувствовал себя непрошеным очевидцем чего-то такого, чему еще некоторое время полагалось бы оставаться сокрытым. Я прямо-таки видел, как эта лунная влага струится по отцовским жилам, освещает их изнутри, заставляет его фосфоресцировать. Кожа горела, глаза увеличивались и посылали во тьму лучи, а иные из этих лучей выбивали искры из пирамидки у его ног, я не знаю, долго ли так продолжалось, знаю только, что случилось это в конце двадцатого века и что от камней поднялось — сперва лишь как трепет воздуха, но мало-помалу материализуясь все отчетливее, — лицо, фигура, я увидел темные волосы, упавшую на лоб прядку, увидел большие глаза, шею, левую руку женщины, длинные пальцы, которые мягкой дугою обвились вокруг шеи отца и притянули его к себе, я зажмурился и упал на пол.

Это был первый раз. На следующее утро я проснулся в своей постели, голова разламывалась от боли. Светило солнце, отец негромко напевал на кухне, откуда веяло запахом поджаренного хлеба и горячего шоколада. Отец принес на подносе все, что надо: в моей синей кружке дымился этот самый шоколад, еще там были, во-первых, мед, во-вторых, сардинки, а в-третьих, печеночный паштет. А также стакан свежеотжатого апельсинового сока и непременная «Моргюнбладид». Отец открыл окно и спросил, хорошо ли я спал.

Все более чем обычно.

Но вместо того чтобы и ответить как обычно, я буркнул: «А чего?» — и подумал, что он скажет: «…памятуя о ночном происшествии…» Отнюдь. Он приветливо кивнул, насвистывая тему из шубертовского квинтета «Форель», открыл в газете раздел культуры, и вот так этот день, змеясь, побежал в вечность.

В следующее полнолуние повторилось то же самое. Он стоял в саду под небесами, набравшимися новых сил и набухшими собственным молоком. На сей раз явилась голубая фюльгья[19]. Конечно, она была не голубая — ни лицом, ни волосами; это впоследствии я назвал ее так, чтобы отличить от других фюльгий, населявших отцовы ночи. Но после нее в пространстве осталась какая-то голубизна. И если первая была — рука и волосы, то эта — живот и грудь. Как знать, может, этим существам положено являть себя частями, фрагментарно.

Какая взволнованная тишина в окне. Мои пальцы улыбались, они закрыли створки, чтобы я остался незамеченным. Но в ту ночь, слушая крадущиеся шаги и шепоты повсюду в доме, я убрал со своей полки самые детские книжки.

Впрочем, конечно же невозможно в одночасье сделаться физически взрослым. Наутро, проснувшись от хлопков гардины и распахнутого на море окна, я приуныл, когда вновь обнаружил хрупкость моих членов, худосочность груди. Тщетно я пробовал почерпнуть силу из недр глетчера Снайфедльсйёкюдль, на том берегу залива, — отец стоял ближе к окну, и сила, видать, шла прямиком к нему, потому что он вдруг обернулся:

— Сегодня мы едем в Сельфосс, совершим пробежку, пообедаем где-нибудь в дорогом ресторане.

— Почему это? У тебя что, есть повод пировать?

— Погода. Можно устроить пирушку по случаю хорошей погоды.

Он врал.

Случалось, вечерами ни с того ни с сего отворялась дверь, и на пол косо падал лучик света. Случалось, вечерами и ночами я — еще не вполне погрузившись в глубины сна — чувствовал на лице прикосновение мягкой руки. Случалось, на прогулке вокруг Тьёрднина[20] он улыбался, будто застигнутый врасплох какими-то воспоминаниями из ночного архива, и я надеялся, что однажды он поделится ими со мною. А в иные дни, случалось, разрозненные реплики слагались в некий узор. Например, при кормлении уток:

— Пап, сегодня ночью у тебя была фюльгья?

— Выходит, ты знаешь.

— Она возвращается? Или это все время разные?

Он присел на корточки и стал прямо из рук кормить крякву.

— Утя-утя-утя. — Больше он ничего не сказал.

На прогулке, шагая среди чаек и рыбацких лодок, среди приветственных возгласов рыбаков и скупщиков:

— Почему это ночью так хлопали двери?

— Ты слышал?

— Трудно было не…

— По-моему, дождь собирается. Сильная была женщина. Несла черную гору, жутко тяжелую. Наверно, пришла за помощью, но я помочь не сумел. Только шум поднял да языком болтал, она сказала, мои слова будто градины стучали по голове, собственная ее речь полнилась трепетом, да ты понимаешь ли, о чем я, Пьетюр?

— Наверно, когда-нибудь эти слова догонят меня, ты продолжай, пап, если тебе так легче.

— Раньше ей было легко говорить, сказала она, но потом прилагательные вымерли, вроде как от вируса, а дальше вымерли личные местоимения, любовная буря унесла прочь восклицательные и вопросительные знаки, только и осталось что одно-два существительных да замерзшие глаголы, тяжко.

— И все-таки тебе хочется, чтобы они приходили?

— Надежда. Каждая встреча — надежда. Ведь заранее ничего не известно.

— Можно спросить у тебя одну вещь?

— Этому я никогда не препятствовал.

— Обещай, что не рассердишься, я ведь просто хочу знать. Почему приходят все эти фюльгьи? Почему никогда не приходит мама, ну, такая, что может стать моей мамой?

Он отвернулся, глядя на пеликаньи шеи кранов.

— Разве кто-нибудь годится в мамы… Эх, разве кто-нибудь вообще годится для этого? Дай мне немного времени, Пьетюр.

~~~

Удивительно, какие тонкие бывают ткани.

И они шепчут, эти женщины, склоняясь над моей детской постелью. Небеса их грудей приближаются к моей земле, где нет разницы меж сном и явью. Шепотом они зовут меня к себе, к темному запаху подмышек, зовут и уходят, оттого-то я во сне не желаю расти, хотя мое тело становится больше и тяжелее, обеспечивая хорошую защиту моей малости, оттого-то я в моих снах продолжаю бродить по дорогам Исландии. Брожу под черными тучами, под светлыми облаками, открываю тяжелые дубовые ворота и сколоченные на скорую руку дощатые двери овчарен, шагаю по голым, без травинки, дворам и всюду задаю один и тот же вопрос: «Нет ли здесь Лауры? Я пришел, чтобы прикоснуться к ее груди».

Но увы. В ответ я неизменно слышу: «Она только что была здесь». Или: «Говорят, она где-то в пути».

Увы. И неизменно.

~~~

— Вот это пир! — восклицает отец, утирая рот льняной салфеткой и обводя взглядом остатки трапезы.

Он такой храбрый в своем отцовстве. Занимается стряпней. Привозит из-за границы жареные побеги бамбука, сморчки, хрен. Я и сейчас помню его ежевичный суп в запотевшей от холода тарелке с ободком ледяных сливок по темному бережку. Помню козлятину во фритюре, под базиликовым соусом, помню…

вернуться

19

Фюльгья — в скандинавской мифологии душа, отделившаяся от человеческого тела, является человеку во сне, в образе женщины или животного.

вернуться

20

Тьёрднин (Озерцо — исл.) — озеро в Рейкьявике.