Изменить стиль страницы

Бывает ведь, что в глазах живых те, чья жизнь была коротка, окружены сиянием. Но те, кто умирает в пятьдесят? Исландским некрологам присуща трогательная беспомощность, и, по-моему, кое-кто из отцовских друзей стремился побороть ее, составляя посмертное слово о нем, а именно утверждая, что он пылал любовью к треске, пикше и сайде. Что он прямо-таки нес эту любовь в своих исконно исландских генах. Не это ли наполнило сиянием его некролог?

На третьей из моих детских фотографий — он поднимает меня высоко в воздух, словно трофей, — я вижу, как он весь светится. Как долго мы светимся?

Отец был знаменитостью.

Когда он говорил, его внимательно слушала вся наша страна, потому что он читал по радио сводки из рыбного порта. Он работал на радио, готовил различные программы, в основном о рыбе, так что всю жизнь меня окружали треска, пикша и сайда, а потом и другая, менее симпатичная рыба.

Знаменитостью отец был всегда, ведь случилось так, что он стал первым ребенком, который родился на свет после провозглашения Независимости. Все документально подтверждено: и первый его крик, и отрыжка на плече у матери, и первые нетвердые шаги. Стоит ли удивляться, что он частенько называл себя пожизненным узником Независимости.

В тот день, с которого я собираюсь начать рассказ, я, как обычно, сидел в кресле под отцовской скрипкой и разглядывал Священный Футбольный Мяч на его стеклянной подставке. Чуть сморщенный, он никогда не бывал в игре, потому что чересчур длинные отцовские ноги для этого не годились. На улице лил дождь, капли барабанили по стеклу. Если долго смотришь на дождинки, в конце концов становишься тихим и сонным. Во всяком случае, когда тебе всего четыре-пять лет от роду и ты часто сидишь один, в тишине. Один, в тишине и молчанье. Ведь отцу нужен покой.

Даже когда его нет дома.

В простоте душевной я думал тогда, что, притихнув в его кресле, дарю отцу спокойствие, даже если он где-нибудь на Огненной Земле. Правда, там он бывал редко. А вот в Боргарнесе и Дьюпивогюре — часто, наш рыбный корреспондент, одна нога здесь, другая там. В Акюрейри и Арнарстапи. Влекла его туда пикша. Треска и сайда. А равно и та или иная дама.

Я сосал большой палец и слушал радио. Час за часом, притихший в ожидании голоса отца. Последние известия, прогнозы погоды, детские передачи, музыкальные концерты. Я становился образованным молодым человеком — с пальцем во рту и игрушечным медвежонком на коленях. Няньки мне не требовалось. Я одевался, ел завтраки, обеды и ужины, которые каким-то таинственным образом всегда появлялись на столе. Вдобавок у меня были аквариумы. Ночью, когда радио умолкало, за мной присматривали гуппи и плотички. Плавали взад-вперед, взад-вперед, оберегая мою жизнь.

Сидеть тихо было очень важно: так устанавливалась связь. И не было помех — ни движений, ни шума. Я угадывал эту связь в голосе отца, когда он называл объемы добычи трески или даже просто говорил: «На сегодня это все». Тогда я знал: он знает, что я дал ему покой.

В тот день отец пришел домой хмурый, с магнитофоном через плечо и полным портфелем записей. Обычно он хмурил брови, когда возвращался с какого-нибудь рыбного семинара. Редактуры было непочатый край, ведь министр рыболовства бранился так, что радиоволны кипели ключом. Не здороваясь, отец шел в ванную мыть руки. Потом снимал со стены скрипку. Одну благоговейную минуту он просил прощения у смычка и струн, вскидывал скрипку к подбородку и погружался в самый скорбный из напевов. «Der Tod und das Mädchen». «Смерть и девушка».

Я не шевелился. Еще не время. Время приходило, когда он опускал скрипку и говорил:

— Ну наконец-то, Пьетюр. Наконец-то я дома.

Так вот, мы экспортировали треску в Нигерию, но, судя по пришедшей оттуда ноте, им, как видно, приелись и качество, и вкус нашего товара. Потому-то семинар оказался изнурительным, и отец дал понять, что, несмотря на мозговой штурм с кофе и коньяком, придумать ничего не удалось.

Треска хороша, если сдобрена хреном и топленым маслом. В Исландии хрен не растет, но отец привез мне целый тюбик из Норвегии. Это был восторг. Вот почему я спросил у отца — он уже сидел за монтажным столом, — едят ли нигерийцы нашу экспортную треску с хреном и топленым маслом. И позвольте мне сразу сказать, что этот вопрос, который вполне уместно назвать моим первым «вкладом» в политику, возымел неожиданные, а кое для кого и роковые последствия. Но тогда, в отрадные минуты вопросов и ответов, это был просто-напросто обмен сведениями между отцом и сыном.

Отцовские пальцы прикасались к магнитофону необычайно бережно. Я любил смотреть, как отец работает, внимательно следит за каждой паузой, за каждым покашливанием, которые могли нарушить «естественность беседы», как он многозначительно говорил после своих вторжений в синтаксис властей предержащих.

— Будь я проклят!.. Дерьмо вонючее!.. — восклицал министр рыболовства. Отец щелкал тумблером, поворачивал бобину, вырезал, клеил, и министр вдруг говорил: — Учитывая вкусы нигерийцев… мы расцениваем возникшую ситуацию как весьма серьезную…

Именно в эту минуту я решил, что позволительно помешать отцу еще раз.

— В Нигерии есть хрен? И топленое масло?

— В Нигерии, — ответил отец, не отвлекаясь от работы, — в Нигерии все масло топленое.

— Ну а хрен? Может, они не знают, как вкусно с хреном.

— Я изложу министру твои соображения, — сказал отец, и я порадовался, что могу посодействовать экспорту моей родной страны.

Паудль и Аурни получают от своего папаши колотушки. У них в прихожей стоит норвежская можжевеловая трость, и всякий раз, когда поэту Лофтссону случается тяпнуть пяток рюмок водки, он лупит сыновей этой норвежской тростью. У Хьёрлейвюра отца нет, никто его не лупит, но иногда он говорит, что лучше иметь папашу-драчуна, чем вовсе никакого. У меня жизнь совсем другая.

Когда я, мальчишка лет пяти-шести, спрашиваю сейчас, есть ли в Нигерии хрен, отец открывает телефонный справочник, отыскивает код этой страны и звонит в Лагос, в наше посольство. Вообще-то в Лагосе у нас посольства нет, зато есть гостиничный номер, который находится в распоряжении посла, аккредитованного в Лондоне и временами наезжающего в Нигерию. Этот посол, Торстейдн, доводится отцу двоюродным братом, и у него длиннущие усы, в подражание Сальвадору Дали.

— Как о вас доложить? — спрашивает африканская телефонистка. — У посла сейчас переговоры с нашим министром иностранных дел.

— Переключите разговор туда. В Исландии революция.

Далеко на экваторе снимают трубку.

— Торстейдн? Это Халлдоур. Тут Пьетюр интересуется, растет ли у вас хрен.

Дядя Торстейдн тяжело вздыхает, отец звонит ему не первый раз, слышен скрип стула и дядин голос:

— Прошу прощения, господин министр. Это наш президент.

Министр иностранных дел наклоняется к трубке:

— Позвольте приветствовать вас и пожелать благополучия и доброго здравия.

— Благодарю вас, — отвечает отец по-английски, после чего переходит на родной язык: — Узнай, растет у них хрен или нет. Спроси у этого хмыря.

— А как по-английски «хрен»?

— Понятия не имею. Наверно, «pepperroot».

— Господин министр, — говорит Торстейдн, — наш президент в свою очередь шлет вам горячий привет, благословляет наши переговоры, а кроме того, интересуется, наличествует ли в вашей флоре… или фауне… растение, которое у нас в Исландии называют «хрен».

— Pepperroot? С вашего разрешения, я переговорю с моим заместителем.

Тишина, гудки, негромкий разговор. Театральный шепот дяди Торстейдна:

— Министр звонит своему заместителю, тут сорокаградусная жара, а кондиционеры вчера бастовали. Если я разгадаю твою загадку, ты уж похлопочи, чтобы меня уволили в отставку. Я же сижу тут дурак дураком.

— Знаю.

— Взял да влюбился в девушку-еврейку, решил жениться, но для этого пришлось принять иудаизм, а через два месяца она потребовала развода, и теперь я торчу тут — без женщины и без крайней плоти. Хочу домой.