Изменить стиль страницы

— Кое-что понимаю — мы обнаружили козлика, следил за нами.

— Так уж прямо и следил! Ему было велено установить место ночлега. Я весьма желал встретиться с вами, а вы, уж конечно, обходили бы меня за три версты. Мое предложение — единственная форма дальнейшего сосуществования. Нет-нет, я не ошибся. Сотрудничество возможно в будущем только на этой основе. Иначе — полная изоляция, подземелье в ратуше ничуть не хуже замкового, даже более тихое, более глубокое.

Я молчал, а он ходил и ходил. Как положено настоящему хронисту, правды ради я поинтересовался, как он получил столь высокий пост.

— Я тогда вышел и попал прямо в толпу, меня потащили на помост к виселице. В петле уже болтался мой преемник, последний директор. Тут-то я и напомнил, что я жертва повешенного, меня только что освободили из тюрьмы… „Меня посадили, потому что у меня, как и у всех, руки были черные от работы, хоть и в безупречно белых перчатках. Уже тогда я был ВАШ, граждане! Только скрывал это — ничего не поделаешь, такие времена… Впрочем, вы сами все хорошо знаете. Осуди вы меня на болташку, лишь исполните волю того, кто по вашей воле болтается! Еще раз хотите его послушаться?“ И толпа заревела: „Нет!“ А я предложил свои услуги — ведь жаль не использовать профессионала, разбазаривать такой опыт, отказываться от вышколенных специалистов, которые умеют защитить власть. В толпе начали думать да гадать. Оценили выгоду. Я претендовал только на должность советника, пока НОВЫЙ запустит свой аппарат, а люди кликнули меня шефом Внутреннего Порядка, на плечах внесли в ратушу. Под аплодисменты и здравицы в мою честь… Такова правда, дорогой летописец.

— Не могу понять, — пробормотал я, ошеломленный. Ведь на площади собрались люди, к кому он был несправедлив, неужели простили или, еще хуже, забыли?

Директор многозначительно подмигнул:

— Чудес не бывает. В толпе были понатыканы мои люди, они-то в нужный момент кричали, начинали аплодировать, спецы с головой — понимали, игра идет ва-банк. Всегда вернее такие счастливые случайности самому организовать, чем оставить все на произвол судьбы, с этим-то вы, надеюсь, согласитесь?

А теперь попрошу выслушать меня внимательно. Собственно говоря, вас и вашу банду заговорщиков следует выдать в руки народа, расправились бы с вами по-своему. Народ всегда спешит отправить на болташку. Попробуем еще разок договориться — даю вам шанс. В вашем распоряжении ваша жизнь и жизнь ваших товарищей. Будете упорствовать, поступать вопреки моим советам, ваша жизнь не продлится слишком долго.

Я неуверенно молчал, не понимая, что за всем этим кроется, смотрел, наклонив голову. Он снова кипел радостной готовностью действовать, строил планы на далекие годы, делил посты, наматывал нити клеветы, возводил напраслину.

— Ну-с, пока что прощаюсь. Вскоре увидимся — через стеклышко! — помахал рукой с притворным сочувствием. — Мы оба пишем! И творим, каждый по-своему. Я для избранных читателей, да, сие — тоже творчество, ибо и я пользуюсь вымыслом, — засмеялся он беззвучно. — Итак, позвольте сказать: до свидания, коллега!

Тяжело было у меня на сердце, когда уходил из кабинета. Две личности с постными физиономиями пристроились ко мне тесно с обеих сторон и повели дворами и незнакомыми закоулками, дабы „посторонние не увидели нас вместе“. Возможно, мое общество их компрометировало? Или они стыдились меня? Все-таки куда ни кинь — я заговорщик. Бросился спасать Блаблацию вопреки повальному безумию, охватившему мещан… Лишь на немногих можно было положиться. Старое королевство, уплывая в прошлое, подернулось прекрасной дымкой, преображалось мало-помалу в сказочную страну счастья.

Оранжерея помещалась в дальнем конце замкового парка, неподалеку от замерзшего пруда, где неуклюже топталась в снегу пара лебедей.

У птиц был домик на островке, они вытаскивали из него пучки соломы и грели на них лапы. Наверное, птицы голодали, умоляюще призывали каждого прохожего, пробегавшего с поднятым воротником по давно не чищенным тропинкам, а после разочарованно шипели вслед проклятия.

Через неделю после моего водворения в оранжерею лебеди приплелись ко мне за помощью и теплом. Я делился с ними чем мог. Супруг брал свою порцию с достоинством, взглядывая на меня внимательно круглым глазом, а пани лебедушка с жадностью вырывала кусочки хлеба, приходилось быть начеку, чтоб не прихватила за пальцы железным клювом.

Через некоторое время мы подружились. Мне даже казалось, что я понимаю их язык. Еще бы: единственные живые существа, с которыми я искренне мог поговорить, своим присутствием, хриплыми криками, предостерегающим шипением доказывали, что мы понимаем друг друга и они, знающие мои тайны, никогда не предадут.

Несколько стекол выбили дети, когда играли в войну, отверстия кое-как заслонили листами жести или картоном. За растениями никто не ухаживал, и они высохли, хотя осенние дожди барабанили по стеклянной крыше. Только апельсиновые деревья в больших деревянных кадках выдержали все испытания, даже морозные ночи, потеряли много листвы, но все еще жили. Я напоил их и с трудом передвинул так, чтобы заслонить кровать — обычную железную койку с жестким сенником, в головах пахнущим соломой, плевелами и этак по-домашнему потной мышкой. Тяжелые попоны, заменявшие одеяла, сохранили запах конского пота, — их принесли из конюшни королевской гвардии.

Обогревал я свой угол железной печуркой с ножками растопыркой, длинную трубу вывели наружу — она вечно размахивала черным султаном, а ночью фыркала искрами.

Пришлось наносить палок на растопку. Благо рядом тянулись помидорные гряды — засохшие стебли с гроздями неубранных плодов, порой их из милости ели лебеди. Я надергал охапки кольев, обрезков с лесопильни и, положив их одним концом на ступеньку, топал ногой — ломались с одного захода. И все равно частенько ночью просыпался от холода. Взъерошенные лебеди белели, будто снежный сугроб, наметенный с гладкой стеклянной крыши, — снег клубился, словно горстями брошенная по ветру мука. Как не хотелось вылезать из теплой ямки в сеннике, из-под попон, чтобы разгрести пепел и подложить, раздув хилый огонек, несколько совков угля!

Вы спросите, почему я не пытался бежать? Пытался, и не раз. Но всегда из-за деревьев неожиданно появлялся караульный, а мне приходилось делать вид, что шляюсь по парку, собирая к ночи охапку обломанных ветром веток.

Мои мучения усугублялись посещением детей. Учительницы приводили их, выстроив попарно, и они, расплюснув носы о стекло, рассматривали меня, как в аквариуме.

— Вы видите нашего уважаемого летописца, нашу славу, — выслушивал я пояснения пани учительницы. — Писатель каждый день пишет, он должен… Его изнутри заставляет…

— Как меня на горшок, — утешился один малец и постучал в стекло, чтобы я к нему повернулся.

— Ты, верно, тоже не любишь, когда тебе мешают сидеть на горшке, — рявкнул я с нежной улыбкой. — А посему убирайтесь отсюда, да поскорее!

Дети прилипали к стеклам, опираясь розовыми ладошками, водили за мной круглыми от изумления глазами, пока дыхание изморозью не затягивало стекло. Тогда они начинали скрести пальцами, а иногда и писать нехорошие слова, быстро их счищали, если подходила учительница. Бывало, случались забавные.

— А что пан пишет? — требовали ответа хором. — Книжку для детей?

— Пишет хронику, историю падения королевства Блаблации, отречения короля и упорной борьбы за права народа. Он принимает во всем деятельное участие, — объясняла пани историчка весьма путано. — Нельзя ему мешать.

— А зачем тогда мы приходим?

— Чтобы, когда пишет, не забывал про вас! Ясик, поклонись пану! Настуся, сделай книксен так мило, как только ты умеешь! — И учительница посылала мне улыбку, какая и в страшном сне не приснится. Стоило ей отвернуться, дети разом показывали мне свои красные языки. Уж они, во всяком случае, были искренни. Уходили по тропинке, вытоптанной в снегу, желтоватом около кустов, — от холода их тянуло посикать, что они украдкой и делали. Это был как бы заключительный пункт программы „В гостях у писателя“.