Ишь, ползет следом, волочет по колдобинам ослабевшее смертное тело, надеясь из Рибки когда-нибудь снова переселиться в Сесила, заполучить обратно Кэт, а с нею — и какое-то зеркало, сокрытое, надо понимать, внутри Саграды…
Эби. Абигаэль. Дочка Священной Шлюхи и… черт знает, чья еще. Графа Солсбери? Велиара? Мурмур? Так низко ты не падала, даже будучи портовой девкой — чтобы у твоего ребенка было сразу трое отцов. Сучья твоя судьба, Кэти.
— Расскажи про зеркало, — требует Пута дель Дьябло, тяжело опускаясь прямо в траву, точно в прибой.
Милорд с кряхтением усаживается рядом. Следы от ремней за прошедший день налились королевским пурпуром, под глазами проступили тени, искусанные губы опухли и полопались красными болезненными трещинками. Пустяки для молодого сильного мужчины. Главное — жив. Если, конечно, тело, отданное дьяволу в бессрочную аренду, можно назвать живым.
— Зачем тебе знать это? — Еще увернуться пытается, адская морда.
— Из пустого любопытства, — язвит Кэт.
Граф Солсбери мотает головой, будто засыпающая кляча. По всему видать, насколько он измучен — не только плотью, но и тем, что заменяет Велиару душу.
— Как думаешь, зачем вы, люди, смотритесь в зеркала?
За всю свою жизнь Саграда не видела ни одного прямого зеркала. Дорогие зеркала в домах аристократов — и те были кривоваты и темноваты, отражения в них были то с чертовщинкой, то с придурью. Паутина темных трещин, покрывавшая зеркальный слой, цеплялась за лицо и, казалось, удерживала отражение в мутной глубине, запоминала его, заучивала — таким, каким увидело зеркало: перекошенным и странным, с кривой ухмылкой вместо открытой улыбки и с хитрым прищуром вместо честного взгляда. Зачем, действительно, смотреться в эти адские окна? Что все они пытаются увидеть — девки и леди, графья и разбойники?
— Прыщи давим. Волосы в носу рассматриваем, — хмыкает Кэт. Старая добрая привычка — не выказывать замешательства, превратить его в издевку, спрятать среди непристойностей.
— Человек хочет знать, что он существует. — Голос Белиала мягок и… добр. В нем звучит понимание и сочувствие, каких Шлюха с Нью-Провиденса ни в ком не встречала. Еще бы дьяволу не понимать людей и не сочувствовать им — особенно зная, чем каждый из нас кончит, думает Пута дель Дьябло. — За подтверждением своего бытия и тянется к зеркалам. Мы тоже хотим знать, что существуем. Вы — наши зеркала.
— Вот так все просто? — Саграда растирает опухшие ноги, неудобно согнувшись. Ломота в пояснице как никогда кстати — отвлекает от слов Велиара: твой нерожденный ребенок всего-навсего отражение двух темных тварей, через него мы смотрим в мир. Смотрим и проникаем. И судьба его предопределена нехитрой ролью двери в преисподнюю.
— С вами, людьми, всегда все просто, — пренебрежительно бросает владыка ада. — За то мы вас и любим.
— А мы вас ненавидим, — роняет Кэт. Злость накатывает освежающей, бодрящей волной. С этими демонами тоже всегда просто: только-только доверишься, откроешься, подпустишь к себе, как обнаруживаются новые обстоятельства и вселенная становится с ног на голову. Забота оборачивается откормом скота, любовь — рабством, жалость — презрением.
Доверие к выходцам из геенны чревато унижением. И стыдом, целым океаном стыда, в котором сейчас тонет крохотная Пута Саграда, жалкая человеческая душонка, позволившая небольшую непростительную слабость — выжить после того, как князь ада взял ее себе.
Глава 10
Свободный выбор раба
Половина шестого утра, День всех святых, темно и тепло. Ноябрь в Италии — как апрель в России. А апрель… апрель здесь, наверное, как рай. Катя не знает. Она никогда не видела итальянский апрель. И не уверена, что хочет увидеть: ее с Люцифером дочь родится весной. Не хотелось бы в момент родов пребывать здесь, в Ватикане, зависеть от преданности секретаря Святого Престола, Тинуччи, слуг и всякого, кто забредет в эту часть Апостолического дворца. Утренние мрачные мысли — отличное средство, чтобы проснуться ровно наполовину. Брести, шаркая туфлями, в личную папскую часовню, дабы имитировать сеанс общения с Богом. Отстоять утреннюю мессу, изображая тихую кротость телом и лицом, когда внутри все кипит при мысли о камерленго, тайно покинувшем катину келью далеко за полночь.
Нельзя становиться главой церкви в сорок лет. Особенно если ты женщина, влюбленная, словно — хотя почему словно? — в последний раз, с поздней беременностью и застарелой неуверенностью в себе. Для таких постов нужны молодые недоумки, желающие изменить мир, или пожилые мизантропы, уверенные, что мир давным-давно катится ко всем чертям. И те, и другие не прочь ускорить процесс, а нам, беременным антихристам-одиночкам, стабильность подавай. Мы хотим оставить этот мир в хорошем состоянии: пусть нашим деткам будет что завоевывать и разрушать. Самим-то нам ничего не нужно, кроме лишней подушки на молитвенную скамеечку, чтобы колени не болели. Катерина со вздохом положила сжатые в замок руки на пюпитр и закрыла глаза, чувствуя, как от пола поднимается сырость, забираясь под мантию и по-хозяйски оглаживая бедра. Merdata[102] как холодно в этом Ватикане… И ни минуты покоя, если не считать дурацких медитаций на распятие под потолком.
Смешно и вспоминать теперь, что когда-то Кате не хватало внимания. Что она тяготилась одиночеством. Сегодня даже за ранним завтраком ее достают приглашенные лица. Она грызет свой кусочек сыра, будто мышь, под взглядами гостей. Сегодня праздник, полный светлого торжества. И завтра праздник, день любимых покойничков, полный светлой скорби. Послезавтра будет еще что-то, так же полное чего-то светлого. Катерина с отвращением намазывает тост конфитюром — подсластить размышления о будущем. Папесса еще не сказала ни «да», ни «нет» на предложения Денницы о расколе Святого Престола, но она уже в двух глотках кофе от того, чтобы согласиться.
Сегодня на мессе читают Credo. И лжепапе придется согласно со всеми истинно верующими выдохнуть: «Credo in Spiritum Sanctum, sanctam Ecclesiam catholicam, sanctorum communionem, remissionem peccatorum, carnis resurrectionem, vitam aeternam». Верую в Святого Духа, Святую Вселенскую Церковь, общение святых, прощение грехов, воскресение тела, жизнь вечную… Верую я, как же. Особенно в прощение грехов и в жизнь вечную, без мельтешения жизнь-смерть-жизнь-смерть, без контрастного душа из надежд и страданий. А уж как я верую в воскресение тела, от которого на старости лет не знаешь, как избавиться! Особенно если оно болит и радуешься хотя бы тому, что каждый раз — в новом месте. Вот ты какое, здоровье отцов народных и матерей.
Ну все, troia Madonna,[103] пошла. Врать своей пастве, так же, как последние годы врала всем, кто верил в тебя, Катерина. Врать из жалости, из уважения, из страха. Врать все чище и тоньше. Не уточняя смысла своих слов, не договаривая до конца, зная, что люди видят лишь то, что хотят видеть.
Если прихожане хотят узреть в тебе безгрешного наместника божьего, дай им это.
Остается только спросить себя: зачем? Затем, что разочарованный человек жесток, а разочарованная толпа жестока смертельно? Затем, что тебе страшно, папесса, за себя и за своего ребенка? Нет. Затем, что символ веры существует. Символ веры восторженных толп — и символ веры маленькой семьи. Паства верит тебе. Родные верят тебе. Денница верит тебе. Ты же не хочешь, чтобы им было больно от того, что ты не такая, какой они тебя хотят? И тебе, как ни странно, все равно, хотят они тебя или нет — ты просто не любишь чужой боли.
— Да ты святая, Катерина. Святая Екатерина, христова невеста и чертова заучка, — усмехается тень в тени, почти невидимая в углу кельи. Но этот голос Катя узнает даже будучи в коме.
— Велиар, — произносит она церемонно — так, словно аколит дьявола явился к ней на аудиенцию, сейчас будет целовать перстень и присягать на верность.