Он перекладывал бумажки, передвигал фонарь, котелок, грязную ложку.
— Да это не так уж важно, — сказал Слободан, желая помочь старику и прекратить эти напрасные поиски. — Важно то, что капеллу намереваются снести. Что мне делать, учитель? Вы должны понять, в какую я угодил историю. Этот Грашо — фанатик, сумасшедший. Ему дела нет до капеллы, ни капельки, ему важно только командовать. Он хочет сломить здешних жителей. Действовать твердой рукой. Всех нас запугать. Продемонстрировать свою волю, вот что важно.
— Да, — произнес Казаич, почесывая голову, — да, проблем хватало всегда. Даже в светлейшие минуты истории власть диктовала свои законы. Действия власти и цели часто не совпадают. Но что поделаешь! Такие проблемы были еще во время римских императоров! И даже у тех, которые очень хорошо мыслили! Потерпи, мой мальчик, потерпи, будет лучше. Per aspera ad astra[19]. Знаешь, как говорил Тацит: надо всем сердцем желать благородных императоров, но выносить любых, какие бы они ни были.
— Да при чем тут императоры! Речь идет о Грашо! С чего я должен ему за здорово живешь уступать часовню, чтоб он ее запросто сжевал на завтрак? Схрупает ее и даже не заметит. И найдет новый случай, чтобы окончательно меня уничтожить, о чем мечтает с самого начала.
— Слободан, мальчик мой, ты слишком собой занят. Все это личные дела, мелочные дела. Через это надо переступить в интересах общего блага. Ты слишком честолюбив, считаешь себя чересчур важным. Скромности тебе недостает, скромности в свете исторических задач! Что значит какой-то Слободан или какой-то Казаич! Впрочем, где-то здесь у меня выписана еще одна цитата из Тацита, подожди немного. — На этот раз из кучи бумажек он быстро извлек листок, испещренный каракулями. — Вот что он говорит: нужно уметь найти путь «между сопротивлением, которое себя губит, и рабским пресмыканием, которое лишает чести».
— Неплохо сказано у Тацита, — неуверенно проговорил Слободан, подымаясь с деревянной скамьи. — Поучительно.
— А почему ты так переживаешь из-за этой часовни? — потрепал его по плечу Казаич, будто уже убедил в чем-то. — Раз надо — пускай сносят. Она свое назначение выполнила и у меня вот сюда записана. Для истории она теперь сохранена — и это главное. А вообще, к чему она нам сейчас? Мы построим еще лучше, когда понадобится. Я имею в виду, может быть, вовсе и не часовню. Но нечто прекрасное мы, конечно, построим.
Она пробудила в нем прилив нежности, как беспомощное, бессловесное животное, осужденное на заклание. Все еще жива, подумал он, как только взглянул на нее, и никакой она не исторический памятник. Эх, мой дорогой учитель, легко сказать — снесем и построим; она же живая — это все равно что сказать: убей человека, мы родим нового, еще лучше.
Он медленно обходил вокруг часовни и, словно боясь прикоснуться к ней рукой, держался края ровной площадки, на которой она была построена. С трех сторон ее окружало кладбище, полого спускавшееся по склону горы, с четвертой — поросший маслинами откос срывался к городку и дальше уступами уходил в море.
Ее скромные, лишенные украшений стены воскресили в памяти очарование, которое некогда в детстве вызывало в нем кружево кафедрального собора. Он уже и думать не хотел — архитектура это или нет. Какое имеет значение, что камень покрыт штукатуркой? Подумаешь какая важность, что звонница достроена позже! А внутри облезшие крестьянские святые, вырезанные из ствола смоковницы! Что путь на Голгофу намалевал какой-то безвестный местный мазила! Часовенка выглядела такой простодушной, чистой и наивной, словно и в самом деле «с цветочками в оконцах» вот-вот взлетит и вознесется прямо в небо.
Дверь, как всегда, была заперта на ржавую цепь с висячим замком. Инженер заглянул в окошко, забранное железной решеткой. Голая каменная утроба, деревянные святые, сухие цветы — все покрыто толстым слоем пыли. Но на широких каменных подоконниках, докуда только могла сквозь решетку дотянуться рука, целые ряды лампадок и свечей самой различной формы и цвета стояли на застывшей восковой лаве, которая годами стекала по камню, а среди свечей, гляди-ка, букетики полевых цветов, гроздья высохшего винограда, горсточка инжира. Огоньки удивленно дрогнули и затрепетали от его дыхания, воск заискрился. Какие-нибудь пахари, моряки, старушки приходили сюда нынче утром, может быть, за несколько часов до него.
Капелла все еще служила свою безгласную одинокую мессу. С одной стороны по осыпающейся штукатурке крупными неловкими буквами кто-то вывел через всю стену масляной краской: «Жизнь отдадим, Триест не сдадим!» Это тоже было уже давно: кусочки красной краски осыпались вместе с побелкой.
Огромный восклицательный знак в конце призыва, будто палец, тыкался по инженеру, разыскивая кнопку, включающую сострадание. Сострадание к часовенке, людям, оставившим здесь знаки своей благодарности, ко всем тем, чьи кости покоились вокруг часовни — те под крестом, эти под звездой, но они были все вместе, как семья, весь городок, весь народ, они были все в сборе, на своей земле. Одни отдали свои жизни за это, другие — за то, но в конце концов все они отдали свои жизни. Все их молитвы собрались здесь, в одном месте, и сделали этот воздух прохладным и сладким, и исполнили значения покой усопших.
Слободан просветленно улыбнулся. Он никогда не был религиозным и даже особенно не размышлял о религии. Но сейчас, в эту минуту, ему вдруг стало жалко, что люди разучились и не могут молиться. И что молиться некому. Ведь если все это выдумано, оно выдумано не просто так. Просто так все это уходит, при нашем содействии превращается в ничто. Многое уже себя скомпрометировало, и это тоже. Разве теперь подошел и наш черед? Так ли и в самом деле безапелляционно предрешена судьба мира?
И еще он подумал: если есть на свете хоть один богомолец, пусть помолится о нас. Обо всех нас: о несчастной Магде, о несчастной Викице, о старом Дуяме и о его псе. И о часовенке на этом холме. И о моей мечте о гавани. О танкерах на море. Сейчас, в эту минуту мы все в сборе. И с нами те, что лежат в могилах. И они с нами. И нет между нами никакой разницы. Нас много. Мы все готовы служить. Может, вместе мы сможем что-нибудь сделать.
Вечером, после пережитого патетического катарсиса, он был в хорошем настроении, полный прекрасных планов. Он решил бороться во что бы то ни стало. После рюмки коньяку отказался пить дальше. Викица над ним сначала смеялась, какое-то время пила одна, а потом рассердилась и ушла. В таком издании Слободан ей не нравился; женщины, даже подвыпив, не очень-то понимают энтузиазм.
Грашо неподвижно сидел за столом, похожий на паука, терпеливо ожидающего жертву, в паутине своего кабинета. Вечно вот так уставится и хоть бы моргнул, подумал инженер, аж страх пробирает: никогда и ничем его не удовлетворишь до конца; что ни скажешь, он только пялится. Но откладывать дальше нельзя.
Осторожно, словно он имеет дело со стеклом, Слободан укладывал в папку малозначительные бумажки, по поводу которых они только что препирались и царапались, будто двое котов возле миски с горячей кашей.
— Остался один вопрос — с часовней, — произнес наконец инженер роковую фразу.
— Ах да, — сказал Грашо, будто у него это совсем вылетело из головы. — Да, да. Я уже думал, когда вы перейдете к этому.
— По мере моих возможностей я изучил этот вопрос, — сказал Слободан. — И пришел к выводу, что капеллу сносить нельзя. Принимая во внимание ее историческую ценность и учитывая настроение жителей. Дело не в юридической стороне вопроса, потому что неизвестно, кому принадлежит земля и тем более сама часовня. Можно сказать — она народная. С другой стороны…
— С другой стороны?
— Я исследовал и возможность несколько изменить трассу, — инженер вытащил из папки небольшой, аккуратно им самим выполненный чертеж, — что, по всей видимости, ускользнуло от внимания проектировщиков. Вот посмотрите, здесь дорога может обойти возвышенность с минимальными потерями на подъеме. И увеличение общей стоимости совсем незначительно.
19
Через тернии к звездам (лат.).