Опять сплоховал, твердил про себя инженер, стараясь спокойно и вразумительно доказать своему внутреннему оппоненту ясный смысл заключенной им сделки. Для Слободана жизнь всегда представлялась порождением неких законов и прав, которые из тех законов проистекали, Если уж мы должны смириться с унижениями, оскорблениями и всяческой грязью — боже мой, мы все люди и живем среди людей, — тогда пусть они являются результатом некой логики, некой неизбежной справедливости или несправедливости. Какой бы то ни было — хоть компромиссной, искусственной, выдуманной, произвольной, — но логики. Все, что делает человек, — это компромисс между его мечтой и действительностью, между сном и явью. Многотруден и извилист путь к достижению мечты, но все-таки это путь. Сделка между людьми и богами.

Но сейчас дело не в сделке. И это вовсе не путь. Это какая-то уродливая и абсурдная касательная. Кто и почему, почему именно меня заставил идти к старому Дуяму Чавчичу и подвергать очной ставке мою мечту именно с этой явью? Разве для того я вынашивал свои идеи, строил планы, овладевал знаниями, терзал душу, падая и снова шел вперед, чтобы сейчас с выжившим из ума стариком беседовать об его собаке? И что хуже всего, результат нашей беседы известен наперед, а я послан только затем, чтобы его надуть как земляк и сын человека, которого он уважал.

— У меня есть собака, — вскинул голову Дуям и погладил мохнатую каштановую псину, некую помесь сеттера и овчарки. Вислоухий пес, высунув язык, влюбленно смотрел на хозяина мутными от старости глазами.

— Есть у меня и землица. Мы каждый день обходим ее всю, так, что ли, старый? Я и мой Чукац. Я лежу, когда он лежит, хожу, когда он ходит. Да и разговариваю с ним о всякой всячине — что взбредет на ум. Не успел я в жизни вот так наговориться вдоволь. Раньше не мог из-за жены, упокой, господи, ее душу. А если не она, кто-нибудь вечно мешал.

В свое время Дуяму принадлежала половина земли вокруг Мурвицы; ему принадлежала и вилла «Виктория» на набережной, где сейчас останавливаются самые почетные гости, — единственная в Мурвице вилла. Старый, морщинистый Дуям и впрямь походил на рыбака или крестьянина и этим сбил с толку газетчиков, а если говорить по правде, Дуям до войны был землевладельцем, почти что помещиком. И жил он не в Мурвице, а в Сплите.

Конечно, он не был ни эксплуататором, ни чем-нибудь в этом роде. Просто в результате стечения обстоятельств и странной игры завещаний и наследств в мурвицкой ветви Чавчичей он оказался единственным хозяином большого и разбросанного по разным местам владения. Он и тогда не сводил концы с концами на своем нерентабельном угодье, состоящем из крохотных садов, огородов и каменных голых пустырей, так что вынужден был служить в какой-то конторе в Сплите.

После войны устроиться на службу оказалось делом нелегким, так как Дуям был провозглашен «национализированным кулаком». Его бывшее владение роздали новым хозяевам, но и те с выгодой использовать эти клочки земли не смогли, они поросли бурьяном и по-прежнему оставались бесплодными и каменистыми. И все-таки Дуям каждый день, как и прежде, обходил былые владения: то подрежет торчащую ветку, то подправит камень в ограде, то повырывает на тропинке бурьян.

После национализации остался у Дуяма лишь домишко, а от государственной службы крохотная пенсия, которой даже одному ему не хватало на пропитание. Пока было возможно, он возил на лодке рыбу и людей в Сплит. Главным образом, чтобы послать денег дочке Викице в Загреб.

— В новой квартире будет у вас и водопровод, и электричество, и паркет, — объяснял ему инженер.

— А на кой нам паркет? — спрашивал Дуям, обращаясь к собаке. Пес, помахивая хвостом, отрицал необходимость паркета.

Кроме того, получите деньги. Положите на книжку, будет вам на черный день.

— Было дело, когда-то я подкопил малость в банке на старость, — сказал Дуям. Он снова наклонился к собаке, ища у нее поддержки. — Счастье еще, что могу поговорить с этим псом, чтобы язык не свербило.

— Но это же глупое упрямство.

— Упрямство, ну и что? Я бы им глотка воды не дал, хоть они умри от жажды.

— Что значит им? Это надо нам всем, всей Мурвице.

— Мурвица моя, а не ихняя.

— Теперь уж не ваша, — сказал инженер.

— Глянь-ка, что говорит, — не моя! Если у тебя отнимут коня, разве этот конь не твой?

Взрыв протеста и затем тихое смирение, уже вошедшее в привычку. Старик задумчиво чесал голову собаки.

— Я говорю не о том, что когда-то имел. Просто Мурвица — мой родной край, и твой тоже. Я думал, может, ты вернулся как положено в отеческий дом. А выходит, нет. Ты приехал и уедешь, как все другие. Туда-сюда, туда-сюда, мечетесь, будто безголовые мухи. В Сплит, в Загреб, в Германию. Если человек начал разъезжать, он уж не знает, где остановиться. И ты кончишь в какой-нибудь Австралии или еще бог знает где.

— Что делать, шьор Дуя, сегодня я здесь; и вам лучше сговориться со мной.

— А тебе лучше сговориться с чертом рогатым. Беги, парень, беги отсюда пока не поздно. Если уж приехал, чтобы опять уехать, тогда уезжай поскорей, раньше, чем навредишь и себе и людям.

Утомленный и разбитый инженер опустился на пыльную землю, прислонившись к колесу бульдозера. С невообразимым грохотом машины крушили дом за домом, вырывая их из старого городка, который отступал подальше от залива, сбивался в кучу, словно гнушаясь стройки. Вид городка менялся, как меняется лицо в бессильной предсмертной гримасе. Воздух был насыщен пылью, земля засыпана обломками, над морем торчали какие-то металлические скелеты. Машины валили одну за другой смоковницы в садах, стекла звенели и рассыпались вместе с рамами. В этом адском крошеве нельзя было рассмотреть ни контуров будущей гавани, ни вообще какого-либо смысла. Только варварское разрушение ради разрушения.

Инженер смежил веки и попытался представить себе свою Гавань, такую, о какой мечтал: белое, чистое, геометрически правильное сооружение, населенное счастливыми людьми, занятыми множеством разных прекрасных дел. Но в скрипе подъемных кранов, в облаках пыли от рассыпающихся стен, в грубых окликах бригадиров, в рабском копошении строителей образ Гавани начинал расплываться, тускнеть и исчезал среди грязи, разрухи, дикого зноя.

Он старался очистить этот образ в своем воображении, словно наводя его на резкость в фотоаппарате, но на выбранную им экспозицию постоянно накладывались новые непрошеные детали: ящики вонючей рыбы, ржавые железные бочки, полуголые носильщики с пыльными мешками цемента на спине, все грязное, черное, липкое от пролитой нефти и мазута. Такие же грязные, груженные ненужным грузом суда в мутном, мертвом море, где не могут существовать даже моллюски.

Его передернуло от этого превращения: как, разве моя мечта, старая моя союзница, обернулась против меня? Может, я просто задремал на солнцепеке? У него не было сил встать и снова с головой окунуться в эту суматоху.

Инженер снял защитный шлем, в полудреме прикрыл глаза и, бессильно приклонив к чему-то голову, вдруг вспомнил своего профессора. Он ясно представил себе его прохладный кабинет, такой, каким увидел его, когда пришел подписать зачетку. Совершенно неожиданно старик разразился длинным монологом, что было абсолютно не в его обычаях.

— Легко построить мост, — сказал тогда старикан, — но становится тяжело, когда подумаешь, кто и как им потом воспользуется.

Слободан нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— Обычно мы, не правда ли, привыкли считать мост необходимым средством сообщения. Но для какого «сообщения» это средство, а?

Слободан порывался заметить, что он пришел не на экзамен, а за пустячной подписью. Хватит уже, досыта научились. Но профессор поспешил сам ответить на поставленный каким-то другим экзаменатором вопрос.

— Абстракция. Формула. Как в геометрии, мы должны иметь некие воображаемые точки, чтобы ухватиться за них в хаосе. Я всегда представлял себе двух старых мудрых китайцев, которые, склонив головы и сложив руки, мелкими шажками, в своих мягких сандалиях, каждый вечер отправляются друг к другу в гости то на один, то на другой берег реки, потом они медленно попивают вино и мирно беседуют, а соединяющий их мост — стройный, высокий, прозрачный, словно радуга, покоится в каком-то совершенном равновесии, которое мы не в силах рассчитать…