От напряженья и страха, сковавшего тело, по спине потёк горячими струйками пот. Гаврюша корчился, извивался всем телом из стороны в сторону, как зверёк, попавший в капкан, старался всеми силами, всеми уловками сохранить опору, уцепиться, устоять, устоять во что бы то ни стало. «Дедо, дедо, ну почему ты так медленно выбрасываешь свой невод? И Санька тоже, хорош братец, едва шевелит своими вёслами! Ой, не могу, не могу!.. Да оглянитесь же вы наконец! Разве вы не видите?!» — молил он их, сцепив зубы.

Только однажды, пожалуй, ему было так же плохо — когда он сказал себе, что донесёт без передышки домой с реки полные вёдра воды. Было это прошлым летом. В доме кончилась вода, все взрослые, и Санька тоже, были на сенокосе, дома оставались он, маленькая Дашутка в зыбке да бабушка, которая не могла уже в ту пору ходить — болела нога. Он вызвался тогда принести воды.

— Да понемножку, дитятко, зачерпывай-то, — напутствовала его бабушка, — не надрывайся.

Куда там, убежал на речку, зачерпнул почти полнёхоньки вёдра: унесу, не маленький. Нёс он их без коромысла, в руках. Когда поднялся с ними на у гор, неодолимая тяжесть вёдер так и подмывала поставить их на землю. Но слово дороже золота, не дал слова — держись, а давши — крепись. И он крепился. Несколько раз, едва превозмогая тянучую боль в руках, говорил себе: всё, всё, конец! Но скрипел зубами, извивался, корчился от нестерпимой бонд выворачивающей суставы рук, плечи, ломающей всё тело, и шёл, шёл, почти бежал, или ему казашек, что он почти бежит. Его качало и мотало из стороны в сторону, ноги заплетались, он спотыкался и только чудом не падал. Вода плескалась и плескалась ему на ноги, но он даже почти не чувствовал её. Никакая сила не заставила бы его тогда поставить те, ставшие свинцовыми, проклятые вёдра. Или а донесу вас, или я ничто, — так или почти так думал он, сцепив в ярости зубы. У него едва не мутилось в голове, когда он сумел дойти до своего дома. Как он поднялся с теми вёдрами на крыльцо, одному богу известно. «Донёс, донёс!» — ликующе пропело в нём, и он почти без сил, дрожа, как в лихорадке, упал, привалился к дверям.

«Так неужели же теперь, — думал он с ожесточением, — я спасую перед этой верёвкой?! Никогда, ни за что!!»

Невод тянет всё неудержимей, всё сильней, вода уже доходит Гаврюше до пояса. «Всё?! Нет, нет!! Неправда! Не пущу, не пущу!!» И выпустил. Ненавистный конец ужом скользнул в воду, поплыл, вильнул и исчез в реке.

— Эх, рыбак, рыбак, упустил клеч-то! — подскочил дедушка. Вынес из реки, отёр слёзы: — Не реви, мужикам слёзы не к лицу.

Только с десяток ёршиков попало в невод — вот и весь его первый улов.

— Не беда, ребята, — утешает дед. — Не всегда рыба в тоне, был бы ловец на тоне. Рыбацкое дело известное: пола мокра, так брюхо сыто.

Под вечер улеглись, утихомирились неугомоны-ветерки, разгладились воды реки и оттого стали ещё шире и величественнее. Всё звонче и чище становились голоса птиц, всё острее и нежнее запахи цветов и трав. И когда солнце, утомившись от дневных трудов, склонилось за остроконечные тёмные стены ельников и в мире установилась торжественная серебряная тишина белой ночи, на зареченских песках попала им в невод полупудовая красавица-нельма!

— Это река, кормилица наша, тебя благословила внучек, — улыбался счастливый дедушка. — Быть тебе ныне, Гаврюха, рыбаком. — И немного погодя добавил: — Ну, ребята, на сегодня хватит.

Дедушка, кряхтя, разогнул спину и, выпрямившись во весь рост, отёр с чела пот тыльной стороной ладони. Взгляд его устремился вдаль, туда, где отражённым светом полыхали в небе призрачно-лёгкие облака. Лицо его озарилось тихой, долгой улыбкой.

Таким дедушка и остался навсегда в памяти Гаврюши — большой, отирающий пот с чела, с мягкой тихой улыбкой на лице. Даже тот осенний страшный день не смог заслонить, стереть из его памяти этот образ.

Той осенью погода стояла неверная, злые пронзительные дожди сменялись внезапными резкими заморозками. В доме стало непривычно тихо и грустно.

Месяца не прошло, как схоронили бабушку. Не слышно больше её доброго ворчания, не пожурит больше внучат. Неделю назад отправился на рыбный промысел отец, мать целыми днями на ферме, Ванька в школе. Дедушка Матвей после смерти бабушки сильно сдал. Ни на речку, ни в лес он больше не ходил. Иногда сходит на кладбище, а то всё сидит неподвижно с потухшей трубкой во рту и всё о чём-то думает, думает, вздыхает.

Однажды он заметил, что над поветью протекает крыша. Он всё ходил на поветь, посматривал, неодобрительно качал головой. И всё-таки не выдержал, поднялся на крышу, чтобы заменить гнилые тесины.

Подвели старческие ноги, неловко ступил и скатился, рухнул вниз на землю.

Гаврюша был дома, когда в избу ворвалась соседка Фёкла.

— Беда, паренёк! Дедко-то помирает!

Гаврюша вылетел на улицу. Сбежались бабы, старухи, прибежал сосед Василий, все склонились над дедом. Кто-то побежал за матерью на ферму, кого-то послали за фельдшерицей. Деда с трудом подняли, внесли в комнату, он даже почти не стонал.

Когда Гаврюша увидел деда, распростёртого на земле, с белым помертвевшим лицом, с закрытыми глазами, его словно ударили обухом по голове. И когда деда внесли в избу, положили на кровать, он всё ещё никак не мог прийти в себя и уразуметь случившееся. Тихо переговаривались бабы, стоя у двери.

— Да, с такой высоты…

— Дом-то сам строил, помню, ещё с покойным батюшкой ворочали…

— И какого чёрта понесло его на крышу в такую погодку?

— Хозяин. Тот ещё был кряж…

— Все Бархины такие…

Страх, неодолимый дремучий страх объял всё существо Гаврюши. Он кинулся к деду, припал к его руке, словно стараясь удержать того.

— Дедо, дедо!.. — сотрясался он в плаче.

Губы деда дёрнулись, алая струйка медленно скатилась из уголка приоткрытого рта, скользнула по жёлто-белой пене бороды.

— Дедо, дедо!!!

Дед с трудом приоткрыл глаза.

— Дедо, ты не умрёшь?! — с мольбой и отчаяньем вырвалось у Гаврюши.

Что-то вроде улыбки коснулось лица деда.

— Нет, внучек… — прошептал он с усилием.

Это были его последние слова.

А через полгода, как гром с ясного неба, грянула война. Ушли сражаться с фашистами отцы и старшие братья, остались в осиротевшей деревне бабы, старики да малые ребята. Великое горе потрясло страну. До их деревни докатилось оно чёрными похоронками, эвакуированными семьями, которые жили теперь едва ли не в каждом дворе.

Страшные вести приходили с фронтов, от них чернели лица взрослых, сжимались ребячьи сердца. Все теперь жили надеждой, вечной тревогой о родных и близких, которые бились где-то с фашистской нечистью. От зари до зари работали в поле, на сенокосе, на лесоразработках бабы, старики, ребята. Работали до кровавых мозолей, работали все, кого носили ноги, — даже малыши-катыши помогали по мере силёнок: собирали и сдавали государству ягоды, грибы; осенью, после жатвы, собирали колоски — каждая капля шла на победу.

Теперь на рисунках Гаврюши мчались грозные танки, ревели в пике краснозвёздные самолёты, неслись на вражеские корабли наши славные торпедные катера. «Вперёд, в атаку!» — поднимает бойцов командир. Бух! Бух! — рвутся гранаты. Тра-та-та-та, — строчат пулемёты. Огонь по врагу! Огонь!! — палят пушки. Смерть фашистам! Смерть немецким захватчикам!

— Гаврюша, нарисуй мне папку, — просил кто-нибудь из ребят на большой переменке. — Знаешь, папка у нас моряк! Он у нас на эсминце «Грозный» воюет.

— И моего, мой тата под Москвой орден получил, с Красным Знаменем, с боевым!

— А мой папа в госпитале, у него уже второе раненье — вот! И медаль «За отвагу»!..

— И мне, и мне…

И только маленькая Олюшка, которая сидела с ним за одной партой, молчала, кусая губы. Головка её, точно белый одуванчик, клонилась всё ниже и ниже, и, не в силах больше сдерживать брызнувшие слёзы, она вскакивала и убегала. И карандаш вываливался из рук Гаврюши: месяца не прошло как погиб смертью храбрых Олюшкин отец.