Наши тактические расхождения касались выбора темы, над чем мы долго бились, взявшись за это дело гораздо раньше и занимаясь им гораздо настойчивее, чем может показаться судя по последней части моего повествования. От «Войны миров» мы очень скоро отказались по обоюдному молчаливому согласию. «Ученик дьявола» даже не ставился на обсуждение.
Из Европы Эйзенштейн привез с собой в котомке памяти несколько возможных тем. Одни, о которых впоследствии упоминалось в различных сообщениях, так и не пошли в ход. Например, гаитянский замысел — «Черное величество», представляющий собой историю Кристофа и Дессалина, в котором должен был сниматься Поль Робсон; этот замысел не был даже предложен киностудии «Парамаунт». Речь о нем возникла лишь тогда, когда сделка с «Парамаунт» провалилась и мы стали хвататься буквально за любую соломинку.
В багаже Сергея Михайловича оказалась, однако, одна серьезная вещь. Это был исторический роман Блеза Сандрара «Золото», называвшийся в английском переводе «Золото Зуттера» — история, насыщенная в равной мере социальным звучанием и личной мелодраматической романтикой, основанная на подлинных событиях И: персонажах из раннего периода истории Калифорнии.
Как мне представлялось в то время, погубило этот замысел безрассудное, на мой взгляд, увлечение Сергея Михайловича «Стеклянным домом».
Речь шла только об этих двух темах. «Парамаунт», казалось, готова была принять «Золото Зуттера», а Эйзенштейн предпочитал «Стеклянный дом», который существовал лишь в виде идеи.
А идея, как объяснял Серией Михайлович, заключалась в следующем: люди живут, работают, проводят всю свою жизнь в стеклянном доме. В этом огромном здании можно увидеть все вокруг: вверху, внизу, по сторонам, наискось, в любом направлении, если, разумеется, какой-нибудь ковер, стол, картина или что-нибудь подобное не преграждает видимость.
Я сказал: можно увидеть, — но на самом деле люди не видят, ибо им никогда не приходит в голову посмотреть. Камера может показать их под любым углом, и можно себе немедленно представить все богатство и разнообразие возможных точек съемки в такой декорации. Но вдруг происходит нечто, заставляющее людей оглядеться, заставляет их осознать свою незащищенность. Они становятся скрытными, подозрительными, любопытными, запуганными.
Вы скажете, фантастично? Даже глупо? Но Эйзенштейн представлял себе все иначе. Для него в этом не было никакой фантастики. Он хотел воплотить свою идею в совершению повседневной жизненной форме. Это должна была быть серьезная, сугубо приземленная, обыденная история. Он терпеливо разъяснял, что подобные дома уже (или «почти») существуют в нашей современной цивилизации.
В этой ситуации я не помог Сергею Михайловичу. И тогда и, пожалуй, вплоть до момента написания настоящих воспоминаний я понимал лишь, что «Золото Зуттера» было совершенно подходящей темой. Если бы мы договорились на его основе со студией «Парамаунт», — думал я, — мы могли бы немедленно приступить к делу. (Разумеется, я недооценивал препятствия, лежавшие впереди.) Я не представлял себе «Стеклянный дам». Эта идея каталась мне просто упрямым капризом, причудой. Теперь я уже не столь убежден в своей правоте.
Вероятно, Сергей Михайлович был гораздо более прозорлив, чем предполагал любой из нас. Хотя он не мог изложить свою идею кому бы то ни было, потому что сам еще не представлял ее себе достаточно ясно, однако в этом замысле, вероятно, отражалось шея-то характерное не только для Америки, во и для бытия человеческого вообще, нечто воспринятое им при помощи его чутких «антенн» и звучащее ныне пророчески. В Америке намного раньше, чем в Европе, городское столпотворение порождало равнодушие человека к интересам тешившихся вокруг собратьев или вызывало одичалое взаимное недоверие в те критические мнения, когда человек осознавал существование окружающей толпы. Ныне большинство высокомеханизированных цивилизаций следует по этому пути, слепо устремляясь к демографическому взрыву; мы знаем теперь больше, чем тогда, о взаимной нервной агрессивности, проявляемой крысами и другими полусоциальными животными, когда их заключают в замкнутое пространство. В понимании политических явлений, как и в других сферах, Сергей Михайлович проявлял чрезвычайную проницательность.
Так или иначе, он в то время не давал объяснения своему пристрастию к идее «Стеклянного рома» или по крайней мере не удостаивал никого таким объяснением и не получал ни от кого поддержки. Меня его упорство просто сердило.
Нельзя сказать, что студия «Парамаунт» чинила нам препятствия. В наше распоряжение предоставлялись любые авторы, которых мы хотели. Но реакция американских сценаристов была однозначной и лишенной заинтересованности. Как мы ни старались изложить им идею Эйзенштейна, настаивая на том, что сюжет, который нам виделся, должен быть лишен малейшей фантастичности, что это должна быть совершенно нормальная современная, вполне узнаваемая история, которая только разыгрывалась в стеклянном доме, — все, без исключения, воспринимали нашу идею лишь как причуду и неизменно начинали со сказочной присказки: «Жили-были…»
Мы искали все более и более закаленных авторов, но даже такой человек, как Оливер Гаррет, автор сценариев для серийных гангстерских фильмов, реализмом которых мы восхищались, и тот сразу сник, словно из него выпустили дух, стоило нам изложить ему свою идею, и тоже начал плести те же причудливые узоры, что и остальные.
Я в этой даре не участвовал. Гриша попробовал свои силы, предложив сюжет, который строился вокруг клуба нудистов. Но и эта блестящая идея провалилась.
На этом этапе произошел весьма досадный случай. Мы познакомились у Чарли с психиатром, неким доктором Рейнольдсом. Я знаю распространенное представление, будто психиатры не столько исцеляют безумных, сколько сами отличаются эксцентричностью. Доктор Рейнольдс был и впрямь эксцентричен — во всяком случае, он был одержим идеей сцены. Он помогал в становлении единственного (в ту пору) серьезного театрального кружка в Голливуде, который из случайного любительского увлечения стал со временем театром с постоянным репертуаром; он даже выступал в нем сам. Его мертвенная, бесстрастная серьезность пробуждала в Чарли какую-то озорную симпатию. Настолько, что фигура доктора даже мелькает в одном из эпизодов «Огней большого города». Увы, он чем-то привлек и Эйзенштейна, который стал тратить время — и деньги, — просиживая с доктором Рейнольдсом на нашем балконе и подвергаясь психоанализу, чтобы выявить препятствия, мешавшие ему самому придумать сюжет «Стеклянного дома».
К счастью, так не могло продолжаться. Мы теряли недели, но наконец настал день, когда Эйзенштейн сдался. Решено было ставить «Золото Зуттера».
И сразу все пришло в движение.
Эйзенштейн был готов к перемене. Я уже описывал в коротких воспоминаниях его извечную привычку делать пометки в книгах, которые он читал. Он подчеркивал целые отрывки, писал на полях, делая замечания о возможностях визуальной разработки, которые ему виделись в прочитанном. (Это не всегда могло быть использовано, ибо у него была неизменная привычка покупать любую понравившуюся книгу, сохраняя ее на будущее. В его единственной огромной московской комнате весь пол был устлан книгами. Ступить было почти некуда; всюду громоздились груды книг — прямо-таки море книг. Но, как известно всякому книголюбу, в таких условиях невозможно найти нужную книгу в нужный момент. Если Эйзенштейну действительно нужна была справка, ему приходилось покупать другой экземпляр.)
Однако на сей раз размеченная копия была под рукой, а его мысли приведены в порядок. От маня да получил (сохранившееся до сих пор) краткое изложение, заметки о конкретных событиях и персонажах, подобранные и распределенные по согласованию с ним.
Мы решили немедленно совершить поездку в долину Сакраменто, к старым заброшенным золотым приискам, с тем чтобы до начала работы над сценарием проникнуться атмосферой и впитать в себя обстановку.
По какой-то причине Эдуарда мы оставили дома вместе с Хэлл. Не могу себе представить, что это было сделано просто из жестоких побуждений. Возможно, причина заключалась в необходимости быстрой и мобильной поездки и нежелании воспользоваться двумя автомобилями, однако это объяснение звучит мало убедительно. Как бы то ни было, атмосфера сложилась невеселая. Эдуард был подавлен. Он страдал от тяжелых головных болей. Мы обратились с ним к окулисту, который с удивлением заявил, что Эдуард — самый дальнозоркий человек, когда-либо встретившийся ему; быть может, это каким-то образом связано с замечательными глубинными композициями Тиссэ? По мнению окулиста, Эдуард уже давным-давно заболел бы, не будь он силен как бык. Но теперь шастал момент, когда мышцы, при помощи которых он приспосабливал свое зрение для рассматривания близлежащих предметов, отказывались служить. Ему предстояло носить очки. Эдуард не был глуп и подчинился, но было заметно, что он воспринимал очки как оскорбление, как свидетельство физического недостатка или слабости. А тут еще напряжение долгого ожидания, возникающая на определенном этапе потребность оператора самому увидеть в первую очередь обстановку и место действия — и вдруг его не берут с собой. Эдуард был обижен.