«Ко мне нагнись, ко мне, — закричала рыжеволосая, маня подругу своим заостренным язычком, тонким, как венецианский кинжал. — Подвинься, чтоб я могла лизать твои глаза и губы. Я люблю тебя. Это мой рок».
Так, мало-помалу, каждый задвигался, зашевелился, подстрекая другого и добиваясь наслаждения для себя. Я пожирал глазами эти соблазнительные движения, эти сумасбродные позы. Вскоре крики и вздохи смешались. Огонь пробежал по жилам, руки мои блуждали по чьим-то телам и находили те самые тайные красоты моих наперсниц, что заставляли меня корчиться от сладострастия. Я грыз, кусался, мне кричали: остановись! — но я только удваивал силы. Меня уморила моя чрезмерность, голова опустилась, и я лишился сил. «Довольно! — вскричал я. — Ох! Ноги! Какая сладкая щекотка. Ну, мне же больно… Ты меня губишь… Судорога сводит мне ноги… О…» Я чувствовал, как меня разбирает восторг, но мои красотки потеряли власть над собою и лишились чувства. Я обнимал их уже бесчувственных и тонул в собственных излияниях. То было огненное истечение, не имевшее конца.
Гамиани: — Ах, какой сладости вкусили вы, Альсид! Как я этому завидую! Ах, Фанни, равнодушная… Да она, кажется, спит?
Фанни: — Оставьте меня, Гамиани. Снимите с меня руку, она давит. Бог мой! Я мертва… Какая ночь… Дайте спать… Я…
Бедное дитя зевнуло, повернулось на другой бок и, маленькое и ослабевшее, свернулось на углу кровати. Я хотел ее привлечь к себе, но графиня остановила меня:
— Нет-нет, я понимаю ее… Что до меня, я обладаю совершенно иным характером. Я раздосадована, я мучусь, я хочу… Ах, взгляните на меня… Мне хочется смерти, я чувствую ад в душе и огонь в теле. Не знаю, что с собой поделать, моя страсть не знает меры.
Альсид: — Что вы делаете, Гамиани? Вы встаете?
Гамиани: — Я не выдержу более. Я горю… Да утолите же меня, наконец!!! Я хочу, чтобы меня жали, колотили… О-о-о! Вовек не насладиться…
У графини зуб на зуб не попадал, глаза дико вращались, и все в ней конвульсивно содрогалось. На нее нельзя было взглянуть, не испытав страх. Фанни поднялась, охваченная ужасом. Что до меня — так я ожидал нервического припадка. Тщетно я покрывал поцелуями нежнейшие части ее тела. Руки устали в попытках схватить и успокоить неукротимую фурию.
Гамиани: — Спите, я оставляю вас.
С этими словами она исчезла, выскользнув в распахнутую дверь.
Альсид: — Что она хочет? Вы понимаете, Фанни?
Фанни: — Тише, Альсид. Вы слышите?.. Она убивает себя… Боже мой, дверь закрыта. Ах, она в комнате Юлии… Постойте, тут есть слуховое окно, через него можно увидеть… Придвиньте диван, влезайте…
Нашим глазам предстало невероятное зрелище. При свете ночника графиня с бешеными завываниями каталась по ковру, сшитому из кошачьих шкурок. Кошачья шкурка, как известно, весьма усугубляет возбуждение. Женщины издавна пользуются этим средством на сатурналиях. С пеной на губах графиня вращала глазными яблоками и шевелила бедрами, запачканными семенем и кровью. Временами она вскидывала ноги кверху, почти вставая на голову, потом с жутким смехом снова валилась на спину. Ее лядвии терлись о меховую поверхность с бесподобной ловкостью.
— Ах, я осуждена на вечное безумие, — кричала графиня.
И вот Юлия, сильная, обнаженная, схватила Гамиани за руки, приподняла и связала ее. Тогда припадок страсти достиг апогея. Судороги графини испугали меня. Юлия же ничуть не удивлялась, она прыгала, словно безумица. Графиня следила за ней взглядом, бессильная испытать то же. Ее, словно самку-прометея, раздирала сразу сотня коршунов.
Гамиани: — Медор! Возьми меня!
На этот зов из чулана выбежал огромный дог и, устремившись к графине, принялся лизать пылким языком воспаленный клитор, красный конец которого высовывался наружу. Графиня громко стонала, возвышая голос вместе с ростом наслаждения. Можно было получить представление о постепенно усиливавшейся щекотке, внимая голосу сей необузданной Калиманты[12].
Гамиани: — Молока! Молока! Ох, моло…
Я не понял этого восклицания. То был крик скорби и агонии. Но вот появилась Юлия, вооруженная огромным гуттаперчевым аппаратом, наполненным горячим молоком. Замысловатое устройство обладало большой упругостью. Могучий жеребец-производитель едва ли мог иметь что-нибудь подобное, даже находясь в расцвете сил. Я не допускал мысли, что это может войти, но к моему удивлению после пяти-шести толчков, сопровождавшихся режущим слух криком, огромный аппарат скрылся между ног графини. Гамиани страдала, словно обреченная казни: бледная, застывшая, подобная мраморной Кассандре, изображенной в тот момент, когда ее насилуют солдаты Аякса. Движения взад и вперед производились с поразительной ловкостью, пока Медор, бывший в эту минуту без дела, не набросился неудержимо на Юлию, исполнявшую мужскую роль, раздвинувшую бедра и выставлявшую сладкую приманку для Медора. Медор заработал столь успешно, что Юлия внезапно остановилась, обмирая от сладкого ощущения. Вероятно, ее чувство было необычайно сильно, так как на лице отпечаталось невиданное доселе выражение.
Разгневанная промедлением, которое затягивало ее муку, несчастная графиня осыпала служанку проклятьями.
Придя в себя, Юлия возобновила работу с удвоенной силой. Разгоряченные толчки и полуприкрытые глаза графини говорили о том, что близка вершина страсти. Юлия надавила пружину.
Гамиани: — Ах, ах, остановись, я тону! Ох, не могу… Я наслаждаюсь…
Переполненный сладострастием, я не мог двинуться с места, у меня помутился взор и затуманился рассудок. Сии дьявольские восторги и звериное вожделение вызвали у меня головокружение. Кровь шумела беспорядочно и горячо. Во мне остались лишь порок и воля к разврату. От любовной жажды я испытывал лишь животную ярость. Фанни тоже странно изменилась: ее взгляд был неподвижен, руки напряженно и порывисто искали меня, а полуоткрытый рот говорил о том, сколь она жаждала наслаждений. Одуряющая чувственность била через край в пароксизме необузданной страсти. Едва дойдя до постели, мы упали в нее, бросаясь друг на друга, как два разъяренных зверя, тело к телу. Мы терлись друг о друга и бурно разгорались страстью. Все происходило в непрерывном потоке судорожных объятий, неистовых криков, бешеных укусов, сладострастного вхождения мяса в мясо, в вихре звериного желания. Наконец истома остановила это безумие.
После пяти часов благодатного сна я пробудился первым. Яркое солнце проникало сквозь занавески, играя золотым блеском на дорогих коврах и шелке. Чарующее пробуждение после грязной ночи стало для меня словно расставание с ужасным кошмаром. В моих объятиях колыхалась грудь цвета лилии и розы. Столь нежная, столь чистая, что, казалось, достаточно легкого прикосновения губ, чтобы она завяла. Фанни, очаровательное создание, полунагая, во власти Морфея на этом чудесном ложе воплощала собою образ самых волшебных желаний. Ее головка изящно покоилась на изгибе руки, и профиль ее, чистый и милый, был четок, как рисунок Рафаэля. Каждая частица ее тела обладала прелестью и обаянием, но очень досадно было сознавать, что эта прелесть, познавшая лишь пятнадцать весен, увяла всего за одну ночь. Свежесть, изящество, юность — сорваны, загрязнены, погружены в тину разврата вакхической рукою. Душа ее была столь наивна и нежна… Она, которую баюкали ангельские крылья, теперь навеки предана нечистым помыслам, и не осталось детской радости в глазах… Она проснулась, почти смеясь, в надежде встретить обычное утро, сладкие грезы, невинность… Увы, она увидела меня, чужую кровать, не свою комнату.
Горю ее не было конца, слезы душили ее. Я смотрел на несчастное дитя с волнением, стыдясь самого себя. Я прижимал ее к своей груди, жадно впитывая каждую слезинку.
Фанни слушала меня молчаливо и удивленно, с тем же доверием, с каким она отдавала ночью свое тело. Теперь она передала мне свою душу, наивную и взволнованную. Наконец мы встали. Я хотел увидеть графиню. Она лежала, непристойно раскинувшись, с помятым лицом, а тело ее покрывали нечистые пятна, как у пьяной, брошенной в обнаженном виде у тумбы мостовой.
12
Калиманта — согласно античному мифу, эта фиада-вакханка отдавалась животным.