Изменить стиль страницы

— Что с тобой? — взволнованно спросил я его.

— Ничего.

— Неправда.

— Ничего.

— Неправда.

Мне казалось, что своим пылающим взором он смотрит куда-то позади меня. Я обернулся. На пороге какой-то лавки стояла прелестная деревенская девушка.

— Треза!.. — прошептал Чинчиннато, побледнев.

Я понял все: бедняга принимал эту женщину за ту красавицу, которая лишила его рассудка!

Два дня спустя они встретились на площади. Он с улыбкой приблизился к ней и шепнул ей:

— Ты красивее солнца!

Она ответила ему пощечиной.

Два стоявшие поблизости мальчугана начали громко хохотать и издеваться над Чинчиннато, который замер на месте ошеломленный, бледный, как полотно. Откуда-то полетел в него початок кукурузы, один попал ему в лицо. Он заревел как раненый бык и бросился на мальчуганов, схватил одного из них и швырнул на землю как мешок с тряпьем.

Я видел, как два полицейских вели его связанным мимо моего окна, кровь ручьями лилась у него из носа и текла по бороде. Он шел сгорбившись, уничтоженный, трепещущий под градом насмешек толпы. Я следил за ним полными слез глазами.

Мальчуган счастливо отделался несколькими ушибами, а он вышел из тюрьмы два дня спустя.

Бедный Чинчиннато! Я не узнавал его более. Он стал мрачным, недоверчивым, злым. Несколько раз я видел, как он быстро бегал вечерами, как собака, по грязным темным закоулкам.

В одно прекрасное солнечное октябрьское утро его нашли на рельсах возле моста. Он был до того изуродован, что казался бесформенным комом облитого кровью мяса. Одна нога была оторвана локомотивом, который оттащил ее на двадцать шагов от места катастрофы. На лишенной рассудка голове, в волосах которой сгустилась кровь, виднелись два выпяченных зеленоватых глаза, внушавшие страх окружающим.

Бедный Чинчиннато! Он хотел взглянуть поближе на чудовище, которое «идет, идет, идет… далеко, далеко, черное, длинное как дракон, внутри у него огонь, который положил туда дьявол»…

Ладзаро

Он стоял там, возле своей палатки, одуревший, в грязной фуфайке, висевшей складками на его худых плечах. Он смотрел на печальную молчаливую деревню, мрачный пейзаж которой дополняло несколько голых деревьев, протягивавших свои ветви сквозь нависший туман под тоскливым и влажным небом. Он смотрел, и в глазах его отражался зверский голод. Палатка, прикрытая мокрым от дождя тряпьем, стояла в полумраке вблизи него, похожая на огромное животное, состоящее из костей и сморщенной кожи.

Он не ел целый день. Последние остатки хлеба еще утром проглотил его сын, уродец с голым черепом, разбухший как огромная тыква, его желудок был пуст, как большой барабан, в который он отчаянно колотил, чтобы прибежал хоть кто-нибудь взглянуть за грош на маленького урода, его сына. Но не было видно ни одной живой души. Ребенок валялся в палатке на куче отрепьев со своей огромной головой, съежив крошечные ножки, стуча зубами в приступе лихорадки, удары барабана болезненно отдавались в его висках.

С темного неба не переставал литься мелкий дождь, проникавший всюду, пронизывавший тело до мозга костей и замораживавший кровь.

В необъятной грусти осенних сумерек удары барабана замирали, не рождая эха, а Ладзаро все барабанил не двигаясь с места, посиневший, мокрый, пронизывая глазами мрак, словно желая там что-то уничтожить и напряженно прислушиваясь в промежутках между одним ударом и другим, не послышится ли в ответ хоть чей-нибудь пьяный голос. Несколько раз он оборачивался, чтобы взглянуть на этот завернутый в тряпье жалкий ком живого мяса, который едва дышал, лежа на голой земле, и встречал взгляд безысходного страдания.

Никто не показывался. Из-за темного закоулка вылезла тень собаки, которая побежала, опустив хвост, потом остановилась за палаткой и принялась грызть где-то найденную кость. Удары барабана смолкли, порыв ветра закружил упавшие с дуба листья. Снова тишина, среди которой явственно слышно было, как грызла кость собака, и падали капли дождя, да по временам тишину нарушало сдавленное хрипение ребенка, напоминавшее хрип перерезанного горла.

Колокола

В марте Биаше заболел любовной лихорадкой. Уже в продолжение нескольких ночей ему не удавалось сомкнуть глаз, он чувствовал во всем теле дрожь, жар и уколы, словно из кожи вот-вот должны были вырасти тысячи побегов, почек и бутонов диких роз. В его каморку врывался, Бог весть откуда, какой-то новый запах, острый аромат свежего брожения, молодых цветов боярышника, распускающихся миндальных деревьев… Быть может, потому, что недавно Зольфина взобралась на миндальное дерево и смотрела оттуда на две флотилии барок, плывущих по морю. Над головой ее, окаймленной прядями волнистых кудрей, игриво шелестели благоухающие листья, ослепительно сверкая на солнце, в глазах сияли два прекрасных барвинка, и в сердце, должно быть, расцветали цветы.

Биаше, в своей каморке, живо представлял себе все величие этого света, эти весенние побеги жизни и не находил покоя. А там внизу чуть-чуть вырисовывалась уже отдаленная береговая линия Адриатики… Начиналась утренняя заря, когда он поднялся и взобрался по деревянной лестнице до высоты, на которой ласточки вьют гнезда, на самый верх колокольни.

Воздух оглашался какими-то неясными звуками, похожими на прерывистые вздохи, дыхание листьев, треск ветвей, шелест крыльев, приземистые дома еще спали, и вся долина покоилась в полудремоте под пологом легкого тумана, там и сям, над этим огромным стоячим озером зелени покачивались деревья, обвеваемые свежим утренним ветерком, нежные переливы фиолетовых холмов уходили вдаль, сливаясь с пепельным горизонтом, вдали сверкала стальная полоска моря с несколькими темными барками в тени, а над всей этой панорамой расстилалось ясное, свежее, прозрачное небо, на котором одна за другой бледнели и гасли звезды.

Три неподвижных колокола со своими пестрыми бронзовыми животами ждали прикосновения руки Биаше, чтобы всколыхнуть утренний воздух торжественными волнами.

Биаше дернул за веревки. При первом ударе самый большой колокол, Волчица, издал глубокий стон, широкое отверстие открылось, сомкнулось и снова раскрылось, волна металлического звука, сопровождаемая каким-то протяжным гулом, опрокинулась на крыши, понеслась вместе с порывом ветра по всей долине, по всему взморью. Удары росли и росли, казалось, ожила бронза, превратившись в какое-то чудовище, обезумевшее от гнева или любви, колокол раскачивался, бросая ужасные взгляды направо и налево и издавая два звука, мрачных, мощных, соединенных непрерывным гудением, иногда ритм менялся, все ускоряя удары и постепенно превращаясь в гармоническую кристальную трель и раздвигаясь в величественную ширь. Внизу пробуждались поля под волнами звуков, под растущими волнами света, облака подернулись дымкой, края их побагровели, и постепенно они растаяли в море утреннего света, холмы превратились в слитки позолоченной меди…

Чу! Новый звук, удар Ведьмы, дребезжащий, глухой, надтреснутый, как бешеный лай собаки, в ответ на завывание дикого зверя, за ним — быстрый перезвон Певуньи, веселый, чистый, звонкий, смелый, напоминающий град, катящийся по хрустальному своду, спустя немного послышались отдаленные отзвуки других проснувшихся колоколов, красной колокольни С.-Рокко, скрытой в ветках дубов, колокольни св. Терезы, похожей на большой кулич из ажурного сахарного теста, колокольни С.-Франко, колокольни монастыря… Множество металлических отверстий заколыхалось, рассыпая тысячи веселых звуковых волн и наполняя воскресным гимном поле, облитое торжествующим светом.

Эти звуки опьяняли Биаше. Любо было смотреть на этого парня, костлявого и нервного, с красным рубцом на лбу, когда он, тяжело дыша, размахивал руками, цеплялся за веревки как обезьяна, подымал, напрягая все свои силы, тяжелую Волчицу, взбирался до самой верхушки колокольни, чтобы выделить последние удары Певуньи из мрачного гула двух других укрощенных чудовищ.