Изменить стиль страницы

В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка, чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз, цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.

Колокол Св. Троицы начал звонить.

— Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, — возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.

Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего не подозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.

Несколько минут оставались обвившись. Погасшим и опьяненным голосом, она сказала:

— Ты берешь мою жизнь!

Она была счастлива этим страстным насилием. Сказала:

— Душа, душа моя, вся — вся моя!

Сказала, счастливая:

— Я чувствую биение твоего сердца… такое сильное, такое сильное!

Потом, со вздохом, сказала:

— Дай мне встать. Я должна уходить.

У Андреа было бледное искаженное лицо убийцы.

— Что с тобой, — нежно спросила она.

Он хотел улыбнуться ей. Ответил:

— Я никогда не испытывал такого глубокого волнения. Думал, что умру.

Подошел к одной из ваз, вынул ветку цветов, передал ее Марии, провожая ее к выходу, почти торопя ее уходить, потому что всякое движенье, всякий взгляд, всякое слово ее причиняло ему невыносимую муку.

— Прощай, любовь моя. Мечтай обо мне! — сказало бедное создание, на пороге, со своей беспредельной нежностью.

XV

Утром 20-го мая, Андреа Сперелли шел вверх по залитому солнцем Корсо, перед дверью в Кружок его окликнули.

На тротуаре стояла кучка его друзей, глазевших на прохожих и злословивших. Тут были Джулио Музелларо, Людовико Барбаризи, герцог Гримити, Галеаццо Сечинаро, был Джино Бомминако и несколько других.

— Ты не знаешь о событии этой ночи? — спросил его Барбаризи.

— Нет. Какое же событие?

— Дон Мануэль Феррес, министр Гватемалы…

— Ну?

— Был уличен, в разгар игры, в мошенничестве.

Сперелли совладал с собой, хотя кое-кто из присутствовавших смотрел на него с лукавым любопытством.

— А как?

— При этом был и Галеаццо, даже играл за тем же столом.

Князь Сечинаро начал передавать подробности.

Андреа Сперелли не прикидывался безразличным. Наоборот, слушал с внимательным и серьезным видом. Наконец сказал:

— Мне это очень неприятно.

Оставался несколько минут в компании, потом стал прощаться с друзьями, чтобы уходить.

— Какой дорогой идешь? — спросил Сечинаро.

— Домой.

— Я тебя провожу немного.

Пошли по направлению к улице Кондотти. Корсо, от Венецианской площади до площади Народа, был как ликующая река света. Дамы, в светлых весенних нарядах, проходили вдоль сверкающих витрин. Прошла княгиня Ферентино с Барбареллой Вити, под кружевным зонтиком. Прошла Бьянка Дольчебуоно. Прошла молодая жена Леонетто Ланцы.

— Ты знавал этого Ферреса? — спросил Галеаццо молчавшего Сперелли.

— Да, познакомился в прошлом году, в сентябре, в Скифанойе, у моей сестры Аталета. Жена — большая подруга Франчески. Поэтому происшедшее мне очень неприятно. Следовало бы постараться по возможности меньше предавать это гласности. Ты оказал бы мне большую услугу, если б помог мне…

Галеаццо выказал сердечную готовность.

— Думаю, — сказал он, — что скандала отчасти можно было бы избежать, если бы министр просил отставки у своего правительства, но немедленно, как ему и было предложено председателем Кружка. Но беда в том, что министр отказывается. Сегодня ночью у него был вид оскорбленного человека: повышал голос. Но доказательства были налицо! Следовало бы убедить его…

По дороге продолжали говорить о происшествии. Сперелли был благодарен Сечинаро за сердечную готовность. Благодаря этой интимности, Сечинаро был расположен к дружеской откровенности.

На углу улицы Кондотти, заметили госпожу Маунт-Эджкемб, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин, этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.

— Донна Елена, — сказал Галеаццо.

Оба смотрели на нее, оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.

Догнав ее, вместе поклонились, прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником, на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.

У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро, и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый, рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.

— Как дела? — спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. — Приключение продолжается?

Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.

Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.

— Ах, да, с каких пор длится моя осада! — ответил бородатый князь. — С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто опередил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что, рано или поздно, придет и мой черед. Attendre pour attendre. И действительно…

— Ну и что же?

— Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя…

Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.

— Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.

— Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни…

— Каких воспоминаний?

— Вакхических.

— Не понимаю.

— Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 г.?

— Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина… Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?

— Ты хочешь знать слишком много, дорогой мой.

— Скажи мне, прошу тебя.

— Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мной известиями.

— Когда увидимся?

— Когда хочешь.

— Пообедай со мной сегодня, в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.

— Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!

На Испанской площади, внизу лестницы, простились, и так как Елена пересекала площадь, направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.

После усилия притворства, сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил дойти до двери. Но он уже был уверен, что, впоследствии, Сечинаро расскажет ему все, и ему уже казалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносили боль. Он стал сплошной язвой.

И все же сам обман крепко привязывал его к обманутой женщине. Его душа была так странно приспособлена к чудовищной комедии, что он уже почти не понимал другого способа наслажденья, другого вида страданья. Это перевоплощение одной женщины в другую перестало быть деянием отчаявшейся страсти, но стало порочной привычкою и, значит, настойчивой потребностью, необходимостью. И, отсюда — бессознательное орудие этого порока стало для него необходимо, как сам порок. В силу чувственной извращенности, он почти был уверен, что реальное обладание Еленой не дало бы ему острого и редкого наслажденья, какое было дано ему этим воображаемым обладанием. Он уже почти не мог больше, в сладострастной идее, разделить этих двух женщин. И так как он думал, что реальное обладание одной уменьшало наслажденье, то и чувствовал притупленность всех своих нервов, когда, при утомленном воображении, он находился перед непосредственной реальной формой другой.