Изменить стиль страницы

На третьей было вздыхающее четверостишие Петрарки:

Я так любил приют уединенный,—
И с каждым днем им больше дорожу,—
Куда, в слезах, я часто прихожу
С душой моей, Амуром огорченной.

На другой было, по-видимому, законное заявление, за подписью двух законных любовников:

Abora у по siernpre.[29]

Все они выражали, печальное или радостное, любовное чувство, воспевали совершенство красавицы или оплакивали далекое счастье, рассказывали о горячем поцелуе или же о томном экстазе, благодарили старые гостеприимные пальмы, указывали будущим счастливцам укромное местечко, отмечали особенность виденного заката. Всякий, муж или любовник, под властью женских чар, бывал охвачен лирическим энтузиазмом, на этой одинокой, маленькой площадке, куда ведет каменная лестница, покрытая бархатом. Стены говорили. От этих неизвестных голосов умершей любви веяло неопределенной грустью, грустью почти могильной, как от надгробных надписей в часовне.

Мария вдруг обратилась к Андреа со словами:

— Да ведь и вы здесь.

Смотря на нее, с прежним выражением, он ответил:

— Не знаю, не помню. Больше ничего не помню. Я люблю вас.

Она прочла. Рукой Андреа была написана эпиграмма Гете, двустишие, начинающееся словами: «Sage, wie lebst du?» — Скажи мне, как живешь ты? — «Ich lebe!» — Живу! И если б мне отмерено было сто и сто веков, я только одного и желал бы себе, чтобы завтра было, как сегодня. — Внизу было число: В последний день февраля 1885; и имя: Елена. Она сказала:

— Пойдемте.

Пальмовый навес бросал тень на каменную лестницу, покрытую бархатом. Он спросил:

— Хотите, я вас возьму под руку?

Она ответила:

— Нет, благодарю вас.

Сошли вниз, молча, медленно. У них обоих щемило сердце. Помолчав, она сказала:

— Вы были счастливы два года тому назад.

С намеренным упрямством, он ответил:

— Не знаю, не помню.

Роща была таинственна, в зеленых сумерках. Стволы и ветви вздымались змеиными узлами. То там, то здесь вдруг лист сверкал в тени изумрудным глазком.

Несколько помолчав, она прибавила:

— Кто была эта Елена?

— Не знаю, не помню. Не помню ничего. Я вас люблю. Люблю вас одну. Больше ничего не знаю, больше ничего не помню, больше ничего не жажду, кроме вашей любви. Ни малейшая ниточка не связывает меня больше с прежней жизнью. Я теперь — вне мира, всецело затерян в вашем существе. Я — в вашей крови и в вашей душе, я чувствую себя во всяком трепете ваших вен, я не прикасаюсь к вам и все же сливаюсь с вами, как если бы беспрерывно держал вас в своих объятиях, у моих уст, у моего сердца. Я вас люблю и вы любите меня, и это длится века, продлится в веках, навсегда. Подле вас, думая о вас, живя вами, я проникнут чувством бесконечности, чувством вечности. Я люблю вас и вы меня любите. Не знаю иного, не помню иного…

На ее печаль и на ее подозрение он проливал волну пламенного и нежного красноречия. Она слушала его, стоя у колонн широкой террасы, на опушке рощи.

— И это — правда? Это — правда? — повторяла она, и голос ее был как слабое эхо внутреннего крика души. — И это — правда?

— Правда, Мария, и только это — правда. Все остальное — сон. Я вас люблю, и вы меня любите. Вы обладаете мною, как я обладаю вами. Я так глубоко убежден, что вы — моя, что не прошу у вас ласки, не прошу никакого доказательства любви. Жду. Превыше всего, мне радостно повиноваться вам. Я не требую от вас ласки, но чувствую ее в вашем голосе, в вашем взгляде, в ваших позах, в малейших ваших движениях. Все, что исходит от вас, опьяняет меня, как поцелуй, и, касаясь вашей руки, я не знаю, что сильнее: мое чувственное наслаждение, или же подъем моего духа.

Легким движением, он положил свою руку на ее руку. Обольщенная, она дрожала, ощущая безумное желание приникнуть к нему, отдать ему, наконец, свои уста, поцелуй, всю себя. Ей показалось (потому что она верила словам Андреа), ей показалось, что таким движением она привязала бы его к себе последними узами, нерасторжимыми узами. Чудилось, что она лишается чувств, растворяется, умирает. Точно все тревоги уже пережитой страсти переполнили ее сердце, увеличили тревогу. Точно в это мгновение ожили все волнения, которые она изведала с тех пор, как узнала этого человека. Розы Скифанойи снова зацвели среди лавров и пальм виллы Медичи.

— Я жду, Мария. Не требую от вас ничего. Держу свое обещание. Жду высшего часа. Чувствую, что он пробьет, потому что сила любви непобедима. И исчезнет в вас всякий страх, всякий ужас, и слияние тел будет казаться вам столь же чистым, как и слияние душ, потому что одинаково чисто всякое пламя…

Своей обнаженной рукой он сжимал ее руку в перчатке. Сад казался пустынным. Из дворца Академии не доносилось никакого шума, никакого голоса. В безмолвии был ясно слышен плеск фонтана на площади, к Пинчио, стрелою протянулись аллеи, как бы замкнутые двумя стенами из бронзы, на которой не умирала вечерняя позолота, неподвижность всех форм вызывала образ окаменелого лабиринта: верхушки тростника вокруг бассейна были неподвижны, как статуи.

— Мне кажется, — сказала сиенка, смежив ресницы, — что я на террасе в Скифанойе, далеко-далеко от Рима, одна… с тобой. Закрываю глаза, вижу море.

Она видела, как из ее любви и из безмолвия возникал великий сон и разливался в сумерках. Под взглядом Андреа, она замолчала, и слегка улыбнулась. Она сказала: с тобой! Произнося это слово, закрыла глаза: и ее рот показался более лучезарным, точно в нем сосредоточился свет, скрытый ресницами и веками.

— Мне кажется, что все весь мир вокруг меня, ты создал для моей радости. Эту глубокую иллюзию я чувствую в себе всякий раз, когда передо мной зрелище красоты и когда ты близ меня.

Она говорила медленно, с длинными паузами, точно ее голос был как запоздалое эхо другого неуловимого голоса. Поэтому ее слова отличались своеобразным оттенком, приобретали таинственное звучание, казалось, доносились из самых затаенных глубин существа, то не был обычный несовершенный символ, то было глубокое, более живое выражение, трансцедентное, с более широким значением.

«С ее уст, как с полного медвяной росы гиацинта, капля за каплей, ниспадает жидкий шепот, заставляющий чувства замирать от страсти, — сладкий, как перерывы в подслушанной в экстазе музыке миров». Поэт вспоминал стихи Перси Шелли. Он повторил их Марии, чувствуя, что его побеждает ее волнение, что он проникается чарами часа, восторгается обликом вещей. Когда он хотел обратиться к ней с мистическим ты, им овладел трепет.

— Ни в одной из самых возвышенных грез моей души, мне никогда не удавалось вообразить себе подобную высоту. Ты превыше всех моих идеалов, ты сверкаешь ярче всех сияний моей мысли, ты озаряешь меня светом, который почти невыносим для меня…

Она стояла у перил, положив руки на камень, подняв голову, бледнее, чем в то памятное утро, когда она шла среди цветов. Слезы переполняли ее полузакрытые глаза, сверкали из-под ресниц, и, глядя так перед собой, сквозь пелену слез, она видела, как небо становилось розовым.

В небе, как бы шел дождь из роз, как в тот раз, когда, в октябрьский вечер, за холмом Ровильяно умирало солнце, зажигая пруды в лесу Викомиле. «Розы, розы и розы падали всюду, плавно, густо и мягко, наподобие снежного вихря на заре». Вечно зеленая и лишенная цветов вилла Медичи принимала на вершинах своих суровых древесных стен бесчисленные мягкие лепестки, ниспадавшие с небесных садов.

Она повернулась, чтобы идти вниз. Андреа следовал за ней. Молча шли к лестнице, смотрели на раскинувшийся между террасой и Бельведером лес. Казалось, что сияние задержалось на опушке, где вздымаются две сторожевых гермы, и не могло разорвать темноты, казалось, что эти деревья ветвились в другой атмосфере или в темной воде, в морской глубине, похожие на морские водоросли.

вернуться

29

Ныне, пусть и не всегда.