Изменить стиль страницы

Квиринальская площадь вся белела, казавшаяся более просторной от белизны, одиноко сверкая над безмолвным Городом, как олимпийский акрополь. Окрестные здания величаво высились в открытом небе: высокая папская дверь Бернини, в королевском дворце, с ложей над нею, обманывала зрение, отделяясь от стены, выступая вперед, парящая в своем асимметричном великолепии, вызывая образ изваянного из метеорного камня мавзолея, богатые архитравы Фуги, во дворце Совета, выдавались над косяками и колоннами, преображенные странным скоплением снега. Божественные посреди ровного снежного поля, колоссы, казалось, были выше всего остального. Линии Диоскуров и лошадей удлинялись на свету, широкие спины сверкали, точно были украшены лучезарными чепраками, сверкала и поднятая рука каждого полубога. И над ними, между лошадьми, высился обелиск, внизу же открывалась чаша фонтана, и струя, и игла обелиска поднимались к луне, как алмазный стебель и гранитный.

От памятника исходила величавая торжественность. Рим перед ним погружался, как бы в безмолвие смерти, оцепенелый, пустынный, похожий на город, усыпленный роковой силой. Все дома, церкви, башни, все эти смешанные и спутанные леса языческой и христианской архитектур белели, как один сплошной бесформенный лес, теряясь в серебристых парах между Яникулом и горою Марио, далекими-далекими, невыразимо нематериальными, похожими на горизонты лунного пейзажа и вызывавшими в душе видение какой-то, обитаемой духами, полупогасшей звезды. В синеве воздуха, сияя странною металлической синевою, вздымалась громада купола Св. Петра, так близко, что он казался почти досягаемым. И двое рожденных лебедем молодых героев, прекрасных в этой беспредельной белизне, как в апофеозе их происхождения, казались бессмертными Гениями Рима, охранявшими сон священного города.

Карета долго стояла перед королевским дворцом. Поэт снова следовал за своей недостижимой мечтой. А Мария Феррес была вблизи, может быть также бодрствовала, мечтая, может быть также чувствовала на сердце тяжесть всего величия ночи и замирала от волнения, бесполезно.

Карета тихо проехала мимо двери Марии Феррес, дверь была заперта, а, высоко, оконные стекла отражали полную луну, смотря на висячие сады Альдобрандини, где деревья поднимались, как воздушное чудо. И, в знак привета, поэт бросил в снег перед дверью Марии Феррес связку белых роз.

XIII

— Я видела, догадалась… Уже давно стояла у окна. Не могла решиться отойти. Вся эта белизна влекла меня… Видела, как карета медленно проезжала по снегу. Чувствовала, что это были вы, прежде, чем увидела, как вы бросали розы. Никакое слово никогда не передаст вам нежности моих слез. Плакала о вас, из любви, и плакала о розах, из жалости. Бедные розы! Мне казалось, что они должны были жить и страдать и умирать, на снегу. Не знаю, но мне казалось, будто они меня звали, будто они жаловались, как всеми покинутые создания. Когда ваша карета скрылась из виду, я выглянула в окно и смотрела на них. Почти собралась, было, спуститься вниз, на улицу, подобрать их. Но кое-кого еще не было дома: и слуга был там, в передней, и ждал. Придумывала тысячу способов, но не нашла ни одного подходящего. Пришла в отчаяние… Вы улыбаетесь? Собственно, не пойму, что за безумие овладело мной. Вся — внимание, полными слез глазами следила за прохожими. Растоптав розы, они растоптали бы мое сердце. И была счастлива этой пыткой, была счастлива вашей любовью, вашим нежным и страстным поступком, вашим благородством, вашей добротой… Была печальна и счастлива, когда заснула, а розы должно быть были уже при смерти. После нескольких часов сна, услышала стук лопат о мостовую. Сгребали снег, как раз перед нашей дверью. Стала прислушиваться, и стук и голоса не смолкали до самой зари, и наводили на меня такую грусть… Бедные розы! Но они всегда будут жить в моей памяти. Иные воспоминания оставляют в душе благоухание навсегда… Вы очень меня любите, Андреа?

И после некоторого колебания прибавила:

— Одну меня любите? Всецело забыли остальное? Мне одной принадлежат ваши мысли?

Она трепетала и вздрагивала.

— Я страдаю… от вашей предыдущей жизни, от той, которой я не знаю, страдаю от ваших воспоминаний, от всех следов, какие, может быть, остаются в вашей душе от всего того, чего мне никогда не удастся понять в вас, чем мне никогда нельзя будет обладать. Ах, если б я могла дать вам забвение всего! Я постоянно слышу ваши слова, Андреа, самые первые слова. Думаю, что буду слышать их даже в час смерти…

Она трепетала и вздрагивала, под наплывом торжествующей страсти.

— Я вас люблю с каждым днем сильнее, с каждым днем сильнее!

Андреа опьянил ее нежными и глубокими словами, покорил ее пылом, рассказал ей сон снежной ночи и про свое, полное отчаянья, желание, и всю эту полезную сказку о розах и много других лирических небылиц. Ему казалось, что она, вот-вот, отдастся, видел, как ее глаза плавали в какой-то все более длительной истомной волне, видел, как ее уста сводила эта невыразимая судорога, это как бы желание скрыть инстинктивный, физический порыв к поцелую, и видел, как руки, эти слабые и сильные руки, руки архангела, дрожали, как напряженные струны, отражая всю ее внутреннюю бурю. «Если сегодня мне удастся похитить у нее хотя бы один единственный мимолетный поцелуй, — думал он, — я очень ускорю столь желанный конец».

Но она, предвидя опасность, неожиданно поднялась, извиняясь, позвонила, приказала слуге подать чай и попросить мисс Дороси привести в гостиную Дельфину.

Потом, немного дрожа, обратилась к Андреа, со словами:

— Так лучше. Простите меня.

И с этого дня избегала принимать его в дни, когда, как во вторник и субботу, не было общего приема.

Все же она позволяла ему сопровождать ее в разных странствованиях по Риму Цезарей и Риму Пан. В сопровождении нового Виргилия посещала виллы, галереи, церкви, развалины. Где проходила Елена Мути, прошла и Мария Феррес. Нередко, предметы подсказывали поэту те же потоки слов, которые уже слышала Елена. Нередко же, какое-нибудь воспоминание удаляло его от непосредственной действительности, неожиданно смущало его.

— О чем вы теперь думаете? — всматриваясь ему в глаза, с тенью подозрения, спрашивала Мария.

И он отвечал:

— О вас, всегда о вас. Мною овладевает какое-то любопытство заглянуть внутрь себя, остается ли у меня еще хоть малейшая часть души, не принадлежащая вашей душе, хоть малейшая складка, куда еще не проник ваш свет. Это — как бы внутреннее исследование, которое я произвожу за вас, так как вы сами не можете произвести его. И вот, Мария, мне уже больше нечего отдать вам. Вам всецело принадлежит все мое существо. Никогда, думаю, человеческое существо, духовно, не принадлежало столь же безостаточно другому человеческому существу. Если бы мои уста слились с вашими, то моя жизнь перелилась бы в вашу жизнь. Думаю, я умер бы.

Она верила ему, потому что его голос сообщал его словам пламя истины.

Однажды они были на террасе виллы Медиччи: смотрели, как солнечное золото мало-помалу меркло на широких и темных кронах пальм, а вилла Боргезе, еще обнаженная, мало-помалу погружалась в фиолетовый сумрак. Охваченная внезапной печалью, Мария сказала:

— Кто знает, сколько раз вы приходили сюда, переживать любовь!

Андреа ответил, с выражением человека, погруженного в мечты:

— Не знаю, не помню. Что вы говорите?

Она замолчала. Потом поднялась и стала читать надписи на колоннах маленького храма. В большинстве случаев, это были надписи любовников, новобрачных, одиноких созерцателей.

На одной, под числом и женским именем, был отрывок из Павзия:

                                 Она

Во многолюднейшем собрании любящие всегда одни, когда же их только двое, то и третий — тут как тут.

                                 Он

Амур, о, да!

На другой было прославление крылатого имени:

От восхода солнца до заката прославлено имя Геллы.