Изменить стиль страницы

Что же значит этот страх? Мне кажется, что ночь предупреждает меня о близком несчастии и что этому предупреждению соответствует неясное угрызение в моей душе. Прелюдия Баха еще преследует меня, смешивается в моей душе с шорохом ветра и с рыданиями моря.

Разве недавно нечто не плакало во мне при этих нотах?

Кто-то плакал, стонал, подавленный тревогой, кто-то плакал, стонал, призывал Бога, просил прощения, взывал о помощи, творил молитву, поднимавшуюся к небесам, как пламя. Взывал, и услышали его, молился, и выслушали его, обрел свет с высоты, издавал крики радости, обнял наконец Истину и Мир, почил в милосердии Творца.

Моя дочь всегда дает мне силы, исцеляет меня от всякой лихорадки, как высший бальзам.

Она спит в тени, освещенная лампадой, кроткая, как луна. Ее лицо, белое, как свежая белизна белой розы, почти утопает в обилии темных волос. Кажется, что тонкая ткань ее век едва скрывает светлые глаза. Я склоняюсь над ней, смотрю на нее, и все ночные голоса умолкают для меня, и безмолвие, для меня, измеряется одним лишь ритмичным дыханием ее жизни.

Она чувствует близость матери. Приподнимает руку и опять опускает ее, улыбается, устами, раскрывающимися, как усыпанный жемчугом цветок, и на мгновение из-за ресниц появляется сияние, похожее на влажный серебристый отблеск мякоти асфодели. Чем больше я всматриваюсь в нее, тем более она становится в моих глазах бестелесным созданием, существом, созданным из образов сновидений.

Почему, когда нужно дать понятие о ее красоте и о ее одухотворенности, невольно всплывают в памяти образы и слова Шекспира, этого могучего, дикого, жестокого поэта со столь медовыми устами?

Она вырастет, в пламени моей любви, моей великой единственной любви…

О, Дездемона, Офелия, Корделия, Джульетта! О, Титания! О, Миранда!

24 сентября. — Я не могу решиться, не могу остановиться на чем-нибудь. Я отчасти отдаюсь этому новому чувству, закрывая глаза на далекую опасность, оставаясь глухой к мудрым предупреждениям совести, с трепетным дерзновением человека, который, собирая фиалки, приближается к краю бездны с жадным потоком, ревущим в ее глубине.

Он ничего не узнает из моих уст, я ничего не узнаю из его уст. И души вознесутся вместе, на краткий миг, над холмами Идеала, сделают несколько глотков из вечных источников, и потом каждая пойдет своей дорогой, с большим доверием, с меньшей жаждой.

Какое затишье в воздухе после полудня! Море белого, синеватого, молочного цвета опала, цвета стекла Мурано, и то здесь, то там, — как потускневшее от дыхания стекло.

Читаю Перси Шелли, его любимого поэта, божественного Ариэля, который питается светом и говорит языком Духов. Ночь. Передо мной ясно встает следующая аллегория.

«На большой дороге жизни, пройденной всеми нами, раскрывается дверь из темного алмаза, — огромная и разрытая пещера. Кругом свирепствует беспрерывная борьба теней, похожих на мятежные тучи, клубящиеся в расщелине какой-нибудь обрывистый горы, теряясь в высоте, в поднебесных вихрях. И многие проходят мимо этой двери беспечным шагом, не ведая, что тень идет по следам каждого путника до самого места, где мертвецы ожидают в мире своего нового товарища. Но другие, из большего любопытства мысли, останавливаются и смотрят. Число их крайне ничтожно, но очень мало удается им понять там, что тени следуют за ними всюду, куда бы они ни шли».

Позади меня, и так близко, что почти касается меня, — Тень. Я чувствую, как она смотрит на меня, подобно тому, как вчера, играя, я чувствовала его взгляд, не видя его.

25 сентября — Боже мой, Боже мой!

Когда он окликнул меня, этим голосом, с этой дрожью, мне показалось, что мое сердце растаяло в груди и что я падаю в обморок. «Вы никогда не узнаете, — сказал он, — вы никогда не узнаете, в какой степени моя душа — ваша».

Мы были в аллее с фонтанами. Я прислушивалась к воде. Не видела больше ничего, не слышала больше ничего, мне почудилось, что все отошло куда-то, что земля разверзлась и что с этим исчезла и моя жизнь. Я сделала нечеловеческое усилие, и на мои уста пришло имя Дельфины, и мною овладел безумный порыв броситься к ней, бежать, спасаться. Трижды выкрикнула это имя. В промежутках же, мое сердце не трепетало, мой пульс не бился, с моих губ не срывалось дыхание…

26 сентября — Это — правда? А не заблуждение моего сбитого с толку ума? Но почему вчерашний час мне кажется столь далеким, почти нереальным?.

Он снова говорил, долго, рядом со мной, пока я шла под деревьями, как во сне. Под какими деревьями? Как будто я бродила по таинственным путям моей души, среди рожденных моей душой цветов, слушая слова незримого Духа, который некогда питался моей душой.

Еще слышу сладкие и ужасные слова.

Он говорил: «Я отрекся бы от всех обетов жизни, лишь бы жить в маленькой частице вашего сердца…»

Говорил: «…вне мира, всецело затерянным в вашем существе, навсегда, до самой смерти…»

Говорил: «Сострадание с вашей стороны было бы для меня слаще страсти всякой другой женщины…»

«Одного вашего присутствия было достаточно, чтобы опьянить меня. Я чувствовал, как оно текло в моих жилах, как кровь, и наполняло мою душу, как сверхчеловеческое чувство…»

27 сентября — Когда, на опушке леса, он сорвал этот цветок и дал мне его, разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

Когда мы возвращались по аллее с фонтанами, мимо того фонтана, где он говорил раньше, разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

Когда он снял гирлянду с Гермы и отдал ее моей дочери, разве он не дал мне понять, что воспетая в стихах женщина уже ниспровергнута, и что я одна, одна я — вся его надежда? И разве я не назвала его Жизнью моей жизни?

28 сентября. — Как долго нельзя было собраться с мыслями!

Столько часов, после того часа, я боролась, силилась восстановить мое истинное сознание, чтобы видеть вещи в настоящем свете, чтобы твердо и спокойно обсудить свершившееся, решить, остановиться на чем-либо, определить свой долг. Я ускользала от самой себя, ум терялся, воля поддавлялась, всякое усилие было тщетно. Как бы инстинктивно, я избегала оставаться наедине с ним, старалась быть всегда поближе к Франческе и к моей дочери, или оставалась здесь, в комнате, как в убежище. Когда мои глаза встречались с его глазами, казалось, я читала в них глубокую и умоляющую печаль. Разве же он не знает, как сильно, как сильно, как сильно я люблю его?

Не знает, не узнает никогда. Я так хочу. Так должна. Мужества!

Боже мой, помоги мне.

29 сентября. — Зачем он заговорил? Зачем ему было нарушать очарование безмолвия, в котором утопала моя душа почти без угрызений и почти без страха? Зачем ему было срывать слабое покрывало неизвестности и ставить меня лицом к лицу с его раскрытой любовью? Теперь мне уже нельзя больше медлить, нельзя больше обманывать себя, ни позволить себе слабость, ни предаться истоме. Опасность налицо, явная, открытая, очевидная, и она головокружительно влечет меня, как бездна. Мгновение истомы, слабости, и я погибла.

Я спрашиваю себя: «Я искренне скорблю, искренне сожалею об этом неожиданном признании? Почему же вечно думаю об этих словах? И почему, когда я их повторяю про себя, невыразимая волна страсти пронизывает меня? И почему по всему моему телу пробегает дрожь, когда я представляю, что могла бы слышать другие слова, еще другие слова?»

Стих Шекспира в «As you like it»:

Who ever lov’d, that lov’d not at first sight?

Ночь — Движения моей души принимают форму вопросов, загадок. Я то и дело спрашиваю себя и никогда не отвечаю. У меня не было мужества заглянуть в самую глубину, точно определить мое положение, принять действительно твердое и правильное решение. Я малодушна, труслива, боюсь страдания, хочу страдать как можно меньше, хочу еще колебаться, медлить, оправдываться, прибегать к уверткам, скрываться, вместо того чтобы с открытым забралом вступить в решительное сражение.