— Она жаловалась мне, что ты не делаешь этого столько раз, сколько бы она хотела. И слишком недолго.
— Это правда, — признался Любиньски.
— Я люблю, когда недолго и очень редко. А если по правде, то вообще этого не люблю.
— Околдовали меня ее крутые титьки, — со злостью повторил Любиньски.
— С тобой я могла бы делать это время от времени. Потому что я очень тебя люблю, Непомуцен. Даже не представляешь себе, как сильно я тебя люблю. А разве любить кого-то хуже, чем в него влюбляться?
— Все без конца говорят о любви, но если по правде, то любят друг друга мало. Влюбляются, но не любят.
— Я тоже думаю, что любить кого?нибудь — это больше, чем влюбиться. Я люблю смотреть на тебя и когда ты на меня смотришь. Люблю слушать то, что ты говоришь. Ради тебя я, может быть, полюбила бы то, чего не люблю. «Околдовали меня ее крутые титьки…» — Жаль, что ты не видел моих, — шепнула она. И отвела волосы от лица. До этого момента у нее было впечатление, что она ступает по нетвердому грунту, как бы по трясинам или по болоту. И только сейчас она почувствовала под ногами что-то прочное и знакомое. Ей уже не надо было стесняться.
— Я разденусь для тебя, Непомуцен, — сообщила она радостно. Любиньски не сказал ни слова. Шкот фока он старательно закрепил и распустил главный парус, чтобы обезопасить себя от внезапного порыва ветра. Он немного сменил курс, чтобы борт с Эльвирой оставался на солнце, вдали от тени, которую грот бросал на кабину и кокпит. Он плыл бакштагом, в то время как темная яхта доктора быстро двигалась курсом на ветер. Таким образом они отдалились друг от друга, но ему было все равно, что жена и доктор подумают о его яхтсменском искусстве. Ему казалось, что в эту минуту он стал отважным бунтарем, который смело выступил против целей, которые кто-то для него или он сам для себя наметил. из-за этого неустанного стремления к каким-то поставленным свыше целям, навязывавшим соответствующий курс, он, может быть, так часто проходил мимо правды и счастья. Да, по-видимому, это было именно то — сердцевина неудачи, какая-то маленькая точка на горизонте, какая-то все новая Песчаная коса, к которой нужно было постоянно стремиться, вместо того, чтобы свернуть с линии ветра, забыть о конечной цели. Никогда — даже самому себе — он не смог бы признаться, что на самом деле он тоскует по женщине холодной, для которой любовь с мужчиной оставалась бы делом неважным; которая могла бы с одинаковой легкостью раздеться перед одним или сотней мужчин, так же, как пообедать вдвоем в тихой комнате или в большом ресторане. Он тоже не жаждал любви, но писал о ней, стремился к ней, как к цели, обозначенной для него мнениями других людей. Может быть, любить кого-то как друга действительно значило больше, чем любить телесно, но признание в этом могло быть воспринято как совершение ошибки в искусстве, отсутствие элементарных навыков правильного мировосприятия. Да, может быть, он был влюблен в Басеньку телесно, но он ее не любил; не был влюблен в Эльвиру, а однако любил ее. Что было лучше, важнее, красивее? Что могло дать большее счастье? Как ножом Позднышева, литературных героев и героинь раз за разом закалывали словами: «К сожалению, я не люблю тебя, останемся друзьями». А ведь, быть может, чем-то наипрекраснейшим могла быть жизнь с человеком, к которому относишься как к другу. Разве любовь не означала бесконечных взаимных терзаний, постоянного страха перед ее утратой, как перед девальвацией огромного состояния? Любовь возносила человека очень высоко, и вместе с тем страшным было падение с вершин, и какое огромное страдание приносила измена и необходимость расставания…
— Оглянитесь назад, доктор, — подала голос пани Басенька. — Непомуцен все больше удаляется от нас.
— Ну конечно, пани Басенька, — успокаивающе произнес доктор. — Так и должно быть, раз он плывет бакштагом.
— Ужасно.
— Почему? — удивился доктор. — Как вы знаете, я всегда считал, что дискуссии о превосходстве бейдевинда над бакштагом или фордевиндом не имеют смысла. Все зависит от того, кто находится на палубе. Бакштаг — это очень хороший ветер, пани Басенька. Если бы я плыл с Эльвирой, я тоже бы его выбрал. А с вами надо плыть смело, на ветер, это понятно.
— Может быть, — вздохнула пани Басенька, поминутно оглядываясь назад.
Эльвира прикрыла глаза от солнечного блеска. С застенчивой улыбкой на губах она робким жестом начала медленно расстегивать пуговки на серой блузочке, пока не обнажила перед Непомуценом лишенные лифчика груди, похожие на половинки огромных рогаликов. Снимая блузку, она выгнула тело вперед, чтобы он мог оценить взглядом их величину и тяжесть, а также скрытую в них упругую силу, не позволяющую им размягчаться и опадать. Таким же застенчивым движением она расстегнула замок джинсов и быстро стянула их с себя вместе с белыми плавками, бросая одежду на решетки пола в кокпите. Нагая и прекрасная, с плоским животом и словно свернувшимся в клубок черным котом, спящим между ее ногами, она сидела на борту перед Любиньским. Вдруг она открыла глаза, встретила взгляд мужчины и раздвинула губы, что-то шепча ему. Потом она подняла руку к волосам на голове, словно хотела защитить их от порывов ветра, и именно этот жест — беззащитный и мягкий, который качнул ее тяжелые груди, прошил Любиньского вожделением большим, чем вид ее бесстыдной наготы. Защищаясь от внутренней боли, он перевел взгляд на озеро, на белые гривы пены, на зелень Цаплего острова. Обнаженная девушка на борту показалась ему безгрешной и невинной, холодной, как клочки пены, сорванной ветром с гребней волн.
— Оглянитесь, доктор, — подала голос Басенька. — Эльвира разделась догола.
— Ну конечно, — успокаивающе ответил доктор. — Она ведь не может загорать в лифчике и трусиках. Менеджер ей это запрещает.
— А почему она не сделала этого вчера, когда мы плавали втроем? Я бы тоже разделась. Вчера тоже было отличное солнце.
— Верно, пани Басенька. Но она не выносит вида голых женщин.
— Она это сделала специально для Непомуцена, — со злостью констатировала пани Басенька.
— Ну конечно, — согласился доктор. — Пан Непомуцен редко бывает в столице, где она раздевается в «Астории». Он бы заплатил за тот же самый вид целых пятьсот злотых за вход.