— Я дал тебе настоящее имя. И прибавлю, что ни одна из подобных тебе тварей не сравнится с тобой в бесстыдстве. Не стоит даже объяснять.
— Я требую, чтобы ты объяснил.
— Ты прекрасно знаешь сама, что ты сделала.
— Я отдалась тебе, забыв все на свете, в этом мой грех.
Она стояла от него в отдалении; а ему хотелось еще больше отдалиться от нее, оттолкнуть ее в самую грязь, прогнать ее с глаз. А она была еще тут, как единственная живая вещь во всей вселенной, единственное препятствие на его пути. Для него был один только путь, один кругозор: и его-то она и закрывала. И он чувствовал, что не в силах свалить ее или в таком случае он сам должен упасть на нее, разрушиться в ней.
Сухим и быстрым голосом, звуки которого проскакивали у него между зубами, как горячие уголья между пальцами человека, подбирающего их, он сказал:
— Ты настолько не знаешь меры, что взяла себе любовника в своем собственном доме, развратила того, кто живет бок о бок с тобой, да еще на глазах своих младших сестер…
Она вскочила и воскликнула, не в силах будучи сдерживать своего негодования:
— Ах, подлый ты человек, сумасшедший и подлый! Как ты смеешь бросать мне в лицо такое чудовищное подозрение?
— Это не подозрение, а уверенность.
— Сумасшедший и подлый!
— Что касается до подозрения, то его ты сама с таким наслаждением возбуждала из какой-то полоумной жажды терзать человека. Сколько раз это делалось и в каких двусмысленных намеках! Тебе самой это известно. Я помню все. Я сохранил все следы ожогов. Но тогда я думал, что ты только возбуждала себя призраком греха, что это было одним из твоих извращений. Я не предполагал такой двуличности в существе, которое каждый день извивается, рычит, замирает в моих объятиях, с каждым днем льнет ко мне все сильнее и все с более бешеной страстью отдается…
— Ты сам меня защищаешь. Этим ты сам меня защищаешь, сам доказываешь свое безумие.
— «Я способна на все!» Ты помнишь? Ты помнишь эти слова на мантуанской дороге? Вот что ты мне отвечала, вот что ты заявила. И своими темными речами обещала подарить горе и позор и угрожала, чем только могла. Ах, если б я тогда швырнул тебя в пыль, если бы раздробил тебя и себя об эту телегу с бревнами, если бы сокрушил одним ударом твое коварство и свои несчастия.
Она стояла неподвижно. Что-то вроде душевной волны вставало внутри нее и побеждало ее бесстыдство. Ложь становилась теперь в тягость ее страсти. Необходимость оправдываться унижала ее. Этот рассерженный, разгневанный мужчина, столь похожий на всех других в выражении упреков, презрения и мести, казался ей тупоголовым и неповоротливым. Ей хотелось ответить ему: «Это правда. Я помню все это. Я еще сказала: „Любовь, которую я люблю, — это та любовь, которая неустанно повторяет: сделай мне больно, сделай мне еще больнее“. Ах, зачем вы так похожи на всех остальных? Зачем ваша ревность является такой слепой, такой звериной? Я вас люблю до самой смерти, в этом не может быть сомнений. Если бы у вас сейчас на самом деле хватило силы прогнать меня или убежать, я бы не могла продолжать жить. То, что во мне больше всего живет и мучит вас, моя плоть, то высохло бы мгновенно, ибо оно питается исключительно вашей плотью. Так вот, тот грех, в котором вы меня обвиняете, я действительно совершила, и я не хочу оправдываться. Я его совершила из любви к любви, ибо неправда, будто совершенство любви заключается в соединении двух, и это люди знают, но не решаются признаться. Любовь, как и все Божественные силы, достигает своей высшей точки лишь в сочетании трех. И это не есть извращение мысли, это не фальшивая игра во мне, это есть слово, свидетельствованное в муках, написанное кровью моего сердца. Подобная любовь жертвует счастьем ради некоторого блага, неведомого, но бесконечно более высокого, к которому неустанно тянется душа под влиянием самой чистой из всех скорбей, скорби безнадежности. А между тем чета вечно стремится к ярму, которое тяготеет над ней и клонит ее к земле, и скупой землепашец неизбежно ведет ее куда хочет. Ах, когда же наконец любовник перестанет быть глупым врагом, а станет братом, грустным и сладострастным братом? Я знаю, знаю: вам этого никогда не понять. Вам легче коснуться звезды в своем полете, чем приблизиться к моей тайне. Ни словами, ни слезами не удастся убедить вас, что я уступила не извращенному пороку, но тому божественному чувству страдания, которое я ношу в себе. Я не искала и не давала наслаждения, я только взяла своей трепетной рукой другую трепетную руку, чтобы спуститься на дно пропасти или, может быть, подземного храма. Это было с моей стороны не делом плоти, но печальным проникновением в тайну. А также для вас, молчаливый человек, открывающей рот только для того, чтобы оскорблять или бредить, также и для вас я являюсь наукой: не счастье я и не бедствие, а лишь строгая наука».
Погруженная в свои мысли, с опущенной головой, она сделала несколько шагов по направлению к дивану, упала на него и покрыла себе лицо руками. Он мог видеть ее затылок, и ее покатые плечи, и изгиб бедер, и талию, и бока, и кривую линию ребер, и выступавшие из-под юбки икры. Она была поглощена своими мучительными мыслями, которые опутывали ее, вместо того чтобы дать ей освобождение; а между тем вид ее тела начинал смущать мужчину.
— Молчишь? — продолжал он спрашивать ее, преодолевая ужасный соблазн броситься на нее с кулаками. — Теперь ты молчишь! Значит, признаешься?
Его грубая настойчивость утомляла ее; все эти вопросы, произносимые хриплым голосом, действовали на нее как надоедливый шум. Она чувствовала, как из нее, испаряется сила лжи. Мысль о самозащите словами была для нее невыносима. Лежа в беззащитной позе, она подавляла свои тайные чудовищные порывы, которые как мутные волны бились и шумели у входа в пещеру, в глубине которой притаилась какая-то новая Сирена.
— Сколько времени тянется эта гнусность?
Ей было жалко его за то, что он в эту минуту так похож был на другого мужчину, на другого ее любовника; последний, предполагая однажды, что обманут, осаждал ее теми же вопросами, с той же манерой.
— Может быть, еще раньше, чем встретиться со мной и приняться за меня, ты уже успела развратить его. Уже в Мантуе, во дворце, в его нежностях было что-то похотливое.
Она не могла выносить этих едких упреков, в которых было меньше гнева, чем скрытой страсти, этой боли, нетерпеливой как всякая телесная боль, как ожог, как вывих, как разрез. Опять ей приходилось видеть мужчину, унижавшего себя, превратившегося в надоедливое животное, видеть, как любовь становилась на четыре ноги и прятала свое лучезарное чело. «Ах, не оскорбляй меня так, как ты стал бы оскорблять всякую другую женщину. Скажи мне лучше слово, которое действительно подошло бы ко мне, которое могло бы тронуть меня, взволновать, потрясти и извлечь из глубины меня ту неведомую силу, которая причиняет мне боль, мои новые тайные мысли, от которых развивается во мне лихорадка, изменяющая все мое существо. Скажи мне это слово, иначе молчи и бей меня!» И тут перед ней выплывали лоб брата, и возвышенная грусть его проницательных глаз, и его жадные, ненасытные губы, все его черты, выражающие мысль и откровение, все проблески раннего развития натуры, и напрашивались на сравнение с этим грубым насилием, уничтожавшим в ней даже охоту лгать. Она не слушала его слов и только слышала в голосе подавленное рычание страсти.
— Не отвечаешь?
Он неожиданно взял ее за плечи и потряс. Она не двинулась с места. Он выпустил ее из рук, отступил назад и сказал, сильно вздрогнув:
— Уходи прочь, уходи. Я не хочу убивать тебя.
Она встала и сказала:
— Ухожу.
Они стояли друг против друга. Она не глядела на него, но знала, что вся ее жизнь тянется к чему-то роковому, против чего была бы бессильна всякая человеческая и Божеская сила.
— Ухожу.
Обернулась, чтобы взять свои перчатки, шляпу, вуаль.
— Прощай!
Это слово не успело выйти из ее уст. Мужчина кинулся на нее, повалил ее и сам навалился на нее. Начал бить ее кулаком по лицу, по рукам, по груди, продолжая выкрикивать бранное слово.