Вместе спали на одной койке, вместе ели, бок о бок стояли в мастерской… Ум за разум заходит.
Храпит Иван Мыш, ровно дышит Вячеслав, ворочается и вздыхает Православный. Вздыхает, а спроста ли это?.. Ум за разум, даже Православному перестаешь верить.
И нельзя отделаться от непонятной жалости, и всплывает из памяти давний случай…
В седьмом классе за одной партой с Федором сидел Игорь Гольцев. Отец его был секретарем райкома партии — большое начальство, ездил на «газике», единственной в районе легковой машине, высокий, полный, нос горбатинкой, сам за рулем, а шофер, как гость, рядом. Игорь любил прихвастнуть: отец полком командовал в гражданскую, отца в Москве знают, орден обещали… Обещали… Однажды утром слух — арестован, а на другой день в полдень в школе — собрание. Сама директриса выступала: «Мы должны показать, что общественность нашей школы категорически осуждает презренного врага народа Гольцева. Мы будем требовать высшей меры наказания!» Раз враг народа — какой разговор… Федор вместе со всеми поднял руку. Игорь сидел рядом, через человека — поднял руку и он. И его еще заставили выступить, вытащили на трибуну, стоял, смотрел в пол, зеленый, под глазами тени, пробубнил что-то про себя. А со всех сторон кричали: «Громче! Не слышно!» И наконец набрался сил, сказал, чтоб все слышали: «Отрекаюсь». А потом Федор нашел его в школьном сарае: забился за дрова, плакал. Стало жаль, пробовал успокоить: «Ты за сволочь эту, за отца, не ответчик…»
Другой человек стал ездить на «газике», но только сидел не за рулем, а рядом с шофером.
Игорь бросил школу, поступил слесарем в железнодорожную мастерскую, ходил в промасленном ватнике, в полувоенном отцовском картузе, и на него, показывали пальцами:
— Эвон, был князь, да попал в грязь.
А Игорь стал рано пить и однажды пьяным раскричался:
— Ежов-то — падло! Его самого запрятали! Отец мой безвинен! Он в гражданку полком командовал.
Милиционер Кузя Сморчок, толкая в шею, утащил Игоря. Продержали с неделю, выпустили. Ходили слухи: «Ежов-то, железный нарком, того… ошибался крупно».
И Федор тогда отнесся к этому равнодушно — ошибки, так ошибки, случается…
Стала видная косматая голова Православного на подушке. Кисельный сумрачный свет вяло вползал в комнату. Начинался затканный снежком серенький февральский день.
Когда проснулись Вячеслав и Иван Мыш, Федор и Православный прятали от них глаза. Молчали. Прятали глаза от них и друг от друга…
А Слободко-то все-таки плакал по Милге — спроста ли это?
Лева Слободко не пришел в мастерскую.
Среди других сиротливо стоял его мольберт, и на нем — холст с содранной краской, он словно вопил о бесчинстве.
После работы Федор в умывальнике «чистил шерстку» — мыл кисти и руки. Возвращаясь обратно в мастерскую, он наткнулся в коридоре на Православного. Тот сидел как на вокзале, подперев кулаками голову, глядел в пол.
— Кого ждешь?
И Православный с трудом, как старичок-ревматик, поднялся.
— Мыш — большая сволочь, — сообщил он.
— Это почему?
— Он — сволочь, а я — паршивый трус.
— В чем дело?
— Левку Слободко, старик, исключают из института.
— За что? За Милгу?
Православный уныло покачал головой:
— В воздухе летают невидимые мухи цеце…
— Что плетешь? Какие цеце? Рехнулся?
— Ядовитые мухи. На любого могут сесть и укусить.
— Ты мне шарады не загадывай! За что исключают Левку?
— Загнивание, старик.
— При чем тут Мыш?
— Он — сволочь.
— Уже слышал.
— Он мне предложил выступить на собрании.
— Тебя? В ораторы?
— Меня, именно меня. К тебе бы он, пожалуй, не подкатился.
— Ну и что же?
— Выступи против Слободко, дай фактики, сообщи, что он говорил, раскрой его вражеские планы… Иначе не поздоровится.
— Ну и скажи… Что особенного ты мог слышать от Левки?
— Все равно что. Всему поверят, старик. Лишь бы погрязней. Требуется доносик.
— Ну уж…
— Иван Мыш — большая сволочь. И самое страшное, старик, — я мямлил. Презирай меня — я мямлил! Я не плюнул в его гнусную физиономию!
— Стоило.
— Я боюсь мухи цеце! — Православный схватился за лохматую голову. — Боюсь! Буду молчать! А это ложь! Это подлость, старик! Надо спасать Левку!
— Пошли, позовем Вече, обмозгуем вместе.
— Не надо, Вече, старик! Он не любит Левку. Он все испортить. Не надо впутывать Вече!
Православный вдруг обмяк, поспешно уставился в ботинки, руки слепо нашаривали карманы. Вытирая тряпкой руки и кисти, твердой походочкой подошел Вячеслав, остановился, остро взглянул на Православного. Тот продолжал сосредоточенно искать карманы.
— Мне косточки перемываете? — суховато спросил Вячеслав. В мелких чертах, в точеном носе появилось затравленное, хищное выражение, как у диковатого котенка перед дворнягой. — Что же за спиной-то? Лупите в глаза. Честнее.
Православный возмущенно дернул головой, хотел что-то возразить, но встретил враждебно остекленевший взгляд, огорченно махнул рукой, сорвался с места. Тяжелые ботинки загрохотали по изношенному паркету.
— Никто тебе косточек не перемывает, — сердито ответил Федор.
— И мое имя всуе не упоминалось?.. — И вдруг голос Вячеслава надломился: — Федор, скажи, почему в ваших глазах Слободко более прав, чем я?
— Слободко выпирают из института.
Короткая челка на выпуклом лбу, сведенные губы и широко открытые, с разлившимися зрачками глаза, в которых Федор видел свое отражение.
— Это правда? — спросил Вячеслав ватным голосом.
Иван Мыш, самый добросовестный из студентов, всегда последним кончал работу. Сейчас он чистил палитру, снимал мастихином масляную грязь. Что бы ни делал этот человек, все выглядело священнодействием.
— Православный передает тебе привет, — сказал Вячеслав.
— Ну?.. — Мыш не поднял головы.
— Просит поблагодарить за доверие…
— Ну?..
— И считает, что с выступлением на собрании лучше справишься ты.
— Я само собой. А вот другие по углам прячутся.
— Выступишь в защиту Слободко.
Иван Мыш распрямился, и Вячеславу сразу же пришлось задрать подбородок, В подернутых сонной поволокой глазах Ивана замерцало насмешливое любопытство.
— Смешочки все. Сойдетесь — как два кобеля… А тут — за Слободко… Ха!
— Никаких смешочков. Ты должен выступить в защиту Слободко.
— Это почему же — я должен?
— Потому, ваша милость, что вы — деятель, авторитет, к вашему слову прислушается наша уважаемая администрация.
Иван Мыш поджал губы, и сразу его чеканная, составленная из плоскостей физиономия стала скопчески постной.
— Цацкаетесь. Подведет вас Слободко под монастырь. Запутаетесь по уши.
— И все же смилуйся.
— Сам говорил — баррикады в искусстве… Баррикады, а теперь на вот — не тронь Слободко.
— Баррикады, было бы тебе известно, я понимаю как острую борьбу мнений, а не нож из-за угла. Бороться — пожалуйста, а быть убийцей — нет! И тебе не советую.
Федор напомнил Ивану:
— Ты что-то прежде не лез на баррикады. Откуда теперь такая прыть?
— Хлопцы, сами знаете, не вас учить — время сложное, на каждом шагу враг. А разные свистуны, вроде Слободко, врагам подсвистывают… Я вот тут об одном деле узнал — волосы встали дыбом. Может, мы с вами за одним столом с врагами чаи распивали.
Вячеслав не знал о Милге, но Федор сразу насторожился.
— Ты о каких чаях говоришь?
— Мало ли о каких. Не всякое-то можно сказать.
Губы Ивана Мыша были постно сжаты.
— А все же?
— Голову снимут.
— Пусть твоя осведомленная голова останется на своем месте, — нетерпеливо перебил Вячеслав. — Но за Слободко придется заступиться.
— Ну уж нет. Укрывать не собираюсь. Выступай ты, коли он тебе так люб.
Вячеслав, холодно прищурившись, похлопывая пучком кистей по ноге, бросил, словно укусил:
— Выступлю.