— Здорово, братва.
От котелка щей, который сразу же подсунули ему, отказался:
— Сыт… Сообщите Первому. Пусть примет, есть разговор.
Первый — командир полка — принял его сразу же.
Через полчаса всем стало известно: разведчики угнездились за передовой немцев, разорвав их оборону. Разведчиков двадцать человек всего, немцев не сосчитаешь, но те думают, что русские бросили по крайней мере батальон. Не воспользоваться таким случаем грешно, но нужна связь, сигнализация ракетами не подходит. Сашка требует радиостанцию.
Все радиостанции разосланы по батальонам, пока вызовешь да пока прибудут — глядишь, ночь пройдет.
Командир полка вызвал начальника связи, начальник связи — Федора Материна.
— Возьмешь одного человека, две катушки кабеля. Потянешь связь от штаба пятой роты к Хлопотуну. Позывной Хлопотуна — «Гвоздика».
— Есть!
— Поведет Голенищев.
— Есть!
— Кого возьмешь в помощники?
— Сивухин отсыпается, он только и свободен. Выбирать не приходится.
— Буди Сивухина.
Посидели, покурили в пятой роте у лейтенанта Зеленчакова. Обычно ротная землянка не в обороне, а в наступлении — конура. Но здесь, должно быть, у немцев был расположен крупный штаб. У лейтенанта Зеленчакова — палаты под землей, генерал таких не имеет. Трюмо от пола до потолка, настоящая никелированная кровать, не жестяная печка, а камин из кирпича, и ко всей роскоши — важный в своей черной лаковой чопорности рояль, уставленный котелками с недоеденным пшенным гуляшом.
Сашка Голенищев, прямо в маскхалате, не снимая с шеи автомата, сидел у рояля, тыкал прокуренным черствым пальцем в клавиши. Вроде получалось веселенькое: «Соловей, соловей, пташечка…»
Хозяин палат, вчерашний взводный, с полудня заменивший раненого командира роты, в грязной гимнастерке и лоснящихся ватных брюках, маленький, худенький, со спеченным, морщинистым, но не старым лицом, сидел на никелированной кровати, на самом краешке, подавленный непривычной роскошью, блаженно жмурился, делал вид, что «соловей, соловей, пташечка» доставляет ему удовольствие, через силу превозмогал себя — хотел спать.
Возле камина, поближе к теплу, прямо на затоптанном полу развалился телефонист, вызывал воркующим голосом:
— «Незабудка», «Незабудка», ты слышишь меня, «Незабудка»?..
От его телефона и должен тянуть кабель Федор.
Сашка захлопнул крышку рояля, встал — головой под потолок, необъятный в своем маскхалате, — рядом с ним даже громадный рояль казался мелким.
— Хватит, отдохнули… А ты, младший лейтенант, торопись к нам. У нас там землянки пошире твоих, хотя каминов и нету. Зато другого чего… Консервы, бутылки с золотыми головками. По вкусу — наш самогон, ежели не крепче. При Хлопотуне особо не развернешься, все бутылки в свои угол составил, сидит на них, как курица над цыплятами, пригрозил: «Кто самовольно тронет — пристрелю». Ходи да облизывайся, батько шутить не любит. Утром всем по стакану выдал, да мне, когда отправлял, на дорожку дал хлебнуть… Ну, коль вы придете, — гульнем… Торопись, младший лейтенант, готовь роту!
Помощник Федора, связист Сивухин, плутоватый мужик лет под сорок, сплюнул замусоленный бычок, резво поднялся:
— Пошли… Пора…
Сашка ухмыльнулся:
— Ишь ты, ожил…
Федор поднял с пола катушку. Конец кабеля от нее был сращен с линией у входа в землянку.
Телефонист, лежавший у камина, бросил:
— Ни пуха ни пера, ребята.
— Пошел к черту!
Черное вязкое небо, мутная белизна снега, колючий ветер.
— Вались, братва… — шепотом сказал Сашка и сам упал.
Упал — и в своем белом халате сразу же растворился среди серого снега. Федор узнавал, где он, только по шороху и сопению. Жгучий снег забивался в рукава шинели и ватника, визгливо скрипела раскручивающаяся катушка, пристроенная на спине. «Голосистая, сатана. Смазать бы — не догадались».
Ветер неровными порывами шумел над головой, дул наискосок от немца. Сзади пыхтел Сивухин, почти налезал на пятки Федору, помогал, если зацепится кабель… «Спешит Сивуха, надеется, что Хлопотун поднесет стаканчик из бутылки с золотой головкой…»
Сашка Голенищев переставал сопеть, поджидая, ворчал шепотом откуда-то из блеклой снежной мути:
— Ленивы, братцы, ленивы, шевелитесь-ка…
Федор таким же сдавленным шепотом огрызался:
— Тебе бы, слон, катушку на горб посадить!
Как кроты, буравили снег. Упор локтем, толчок ногой, еще толчок, еще… Скрипит катушка…
Перед глазами невнятная пелена снега. Снег — единственно осязаемая вещь, а все остальное кругом — чернота. Черно и пусто, как то Ничто, которое, наверное, наступает после смерти. Черно и пусто… Толчок коленом, еще толчок, еще… Ползешь вперед, в беспрерывно черный мир, где нет вещей, нет земли, нет звезд, нет жизни, туда, где не будет тебя самого.
Кончилась первая катушка. Искать нож по карманам долго, зубами сорвал смерзшуюся оплетку с кабеля, снег набился в рукава, запястья онемели, пальцы еле шевелятся, не могут связать оголенные проводники — тонкая работа для окоченевших рук. Подполз Сашка Голенищев, выдвинулся из темноты гора горой, дыхнул на Федора запахом махорки:
— Теперь близко. Но тут-то он, гад, и ущупывает. Сторожись!
А концы провода падают в снег, пальцы не держат. Федор выругался:
— Сволочь! Не выходит…
— Ш-ш… Не у мамки на печке. Беда с вами, ребята. Давай помогу, что ли…
Наконец стянули проводки, перехлестнули кабель петлей, чтоб не расползся. Вперед!
Теперь впереди, за валенками Сашки Голенищева, ползет Сивухин. Крутится катушка на его спине, выплевывает в снег тонкую нить кабеля.
Толчок, еще толчок, еще…
И вдруг Сивухин вместе с катушкой исчез. Сдавленный выкрик, шипение Сашки:
— Заткнись, холера… Выползай. В окоп рылом угодил.
Сивухин выполз. Полежали все трое, тесно прижавшись друг к другу, прислушивались — не открыли ли себя? Тихо, темно. Осторожно поползли дальше…
Не успели проползти и десяти шагов, как где-то в глубине бездонной черной пропасти явственно раздался щелчок. И через секунду снег, тот мутный снег, не до конца потушенный темнотой, еще сохранивший остатки своего цвета, внезапно вспыхнул голубым вопящим светом. Вся земля в холодном, до боли режущем глаза пламени. Вся земля трепещет, плещется, корчится — нагая, раздетая, огражденная еще более черным, плоским, как стена, небом.
И на голой, яркой земле — они, вжавшиеся в голубой снег.
Выброшенная вверх ракета нехотя покатилась вниз. Еще вовсю пламенела заснеженная земля. Издалека, со стороны, раздался глухой стук пулемета. Рядом — дотянись рукой — булькающими всхлипами тонули в снегу пули…
Ракета упала, пламенеющую землю словно накрыли ладонью. Но уже кончилась безликая чернота, разбуженная ночь забунтовала. За спиной широкими полосами с визгом рвали ночь трассирующие пули. Раскололась, плеснув багрянцем, одна мина, другая. Колючая, морозная, тончайшая снежная пыльца ударила в щеку…
И среди этого визга, глухого пулеметного выстукивания, нарастающего воя летящих мин кто-то в глубине ночи начал вертеть несмазанное колесо. Скрип!.. Скрип!.. Скрип!.. Один поворот, другой, третий…
«Ишак» — шестиствольный немецкий миномет!
Федор вжался в снег… Скрип! И смолкло…
Долю секунды тишина — даже пулемет перестал стучать. Затем вой. Выла не мина, выла голодная стая, мчащаяся по воздуху на Федора. Вой возрос до осатанелого надрыва, и… земля прогнулась под тупыми ударами — один за другим, один за другим, не верится, что их всего шесть — шесть мин, брошенных из шести стволов, — нет им конца.
Тишина, стучит пулемет, где-то в стороне, давясь в визге, кусают заснеженную землю пули. Пока целы, черт возьми!
— Ребята! — голос Сашки впереди. — Рви за мной, не то крышка!
Но вскочить не успели. Вспыхнула снова земля испепеляюще голубым пламенем. Скрип!.. Скрип!.. Скрип!.. Родилась в воздухе голодная стая, заполнила плоское, непробиваемо черное небо… Грохот справа, грохот слева — в скорлупе грохота, в кольце раскалывающих ночь всплесков пламени…