Изменить стиль страницы

Сама хозяйка изменилась. Черты вновь правильного, но бледного, похудевшего лица стали четче, определенней и холодней. Она даже кажется тоньше и выше в темно-синем, строгом платье. Я застал ее в тот момент, когда она собиралась выйти из дому, уже держала в руках шарф и перчатки. Между ней и мужем происходил какой-то разговор, прервавшийся с моим приходом.

— Вы были правы, Андрей Васильевич, — объявила Валентина Павловна, — под лежачий камень вода не течет. Я не должна сидеть сложа руки и ждать, как вы тогда выразились, когда осенит любовь свыше. Нужно идти навстречу делу, въедаться в работу.

Голос Валентины Павловны, как и ее вид, был подчеркнуто холодный и в то же время напряженно решительный.

— Но в какую работу? — перебил ее Ващенков.

— Ту, которая мне всего знакомей. Я, Андрей Васильевич, оформляюсь ответственным секретарем в редакцию: районной газеты.

— К Клешневу, — многозначительно добавил Ващенков, проходя мимо двери, опять сосредоточенно потрогав ручку.

— Да, Клешнев скучен! Да, у него бесцветная газета! Да, он убил все живое! Да, работать с ним будет не весело! Я все это знаю и тем не менее иду! — Валентина Павловна с вызовом посмотрела на нас обоих. — Что мне еще делать? Подскажите другое, готова за все схватиться.

Я молчал. Ващенков пожал плечами.

— Очередная вскидка, Валя, — сказал он мягко. — Тебе не понравилась работа в областной газете, а ведь там поживей люди действовали, чем этот Клешнев. Опять кончится ничем.

— Там я была неприметным работником. И что требовать от девчонки? Теперь я зрелый человек, еще посмотрим, кто кого — Клешнев меня или я Клешнева. Вдруг да вопреки клешневской инертности сумею сделать газету интересной…

Ващенков с сомнением покачал головой.

— Я секретарь райкома, Клешнев на меня смотрит как на бога, но даже я бессилен перед ним. Легче сдвинуть с места тяжелый камень, чем ком теста. Ему говоришь, чтоб нашел живой материал о жизни рабочих на лесопунктах. Он обещает, он никогда не возразит, не скажет «нет». Материал появляется: «В борьбе за производственные показатели…» Перечисляются фамилии, ни одного свежего факта, ни слова живого. Нельзя винить горбатого, что не имеет стройной осанки, нельзя спрашивать с Клешнева больше того, на что он способен…

— А я спрашивать с него не буду. Я стану действовать, как смогу. Думается, что смогу больше, чем Клешнев.

— Не ты, а он тебе станет указывать, его утвердили во всех инстанциях ответственным редактором, он отвечает за газету. Поэтому он тебе шагу не даст ступить самостоятельно.

— Поживем — увидим.

Я молчу, не вступаю в спор. Я целиком на стороне Валентины Павловны: надо же ей в конце концов выбираться, надо действовать, в самом деле — под лежач камень вода не течет. Но мне почему-то грустно видеть у нее решительное настроение. Она не нуждается в моем сочувствии, нет повода ее жалеть, а именно жалость-то меня и сближала с ней.

Она подходит к письменному столу, вынимает из-под книг уже знакомую мне потертую папку, протягивает:

— Кстати, Андрей Васильевич, чтоб не забыть… Помните, я говорила вам о моем друге-учителе? Я написала ему о вас, и он ответил не только письмом — прислал эту работу.

Я взял папку.

— Это его работа? — спросил я.

— Нет. Автор живет в Москве. Кандидат педагогических наук, некий Ткаченко. Моему знакомому эта рукопись попала через третьи руки. Он отзывается о ней как-то осторожно… Я ее тоже просмотрела… Впрочем, прочитаете. Для педагога, мне кажется, будет небезынтересно…

Последние слова она произнесла торопливо. Она словно хотела сказать мне: «Есть ваши интересы, Андрей Васильевич, но есть и мои. Рада вам помочь, но мое собственное мне дороже, поэтому разбирайтесь сами, а я ухожу, я спешу».

Валентина Павловна быстро и ловко натянула на волосы вязаную шапочку с пушистым помпоном, кивнула мне на прощание. И пушистый помпон, когда она своей напористой походкой — голова приподнята, грудь вперед — шла к двери, торчал вызывающе, почти воинственно.

Она ушла, я вертел в руках папку…

Ващенков последний раз приоткрыл дверь в Анину комнату, снова ее старательно захлопнул, принялся натягивать пиджак.

— Мне тоже надо идти. Нам вроде по дороге, Андрей Васильевич?

25

В коротком полупальто, выступая негнущимся, журавлиным шагом, ссутулив спину, глубоко засунув руки в карманы, Ващенков сосредоточенно молчал, углубленный в свои мысли.

Я спросил:

— Петр Петрович, почему вы отговариваете Валентину Павловну? Сейчас ей просто нельзя оставаться наедине с собой, и то, что она решилась устраиваться на работу, мне кажется, лучший выход.

Не поворачивая головы, по-прежнему уставясь под ноги, Ващенков не сразу заговорил:

— Если б такой порыв у нее случился впервые, то я всей бы душой его приветствовал. Но вся беда, что я уже научен горьким опытом.

— Она пробовала устраиваться на работу?

— В том-то и дело — неоднократно. Вскинется, загорится, бросится на первое, что подвернется под руку, а потом… Потом ей кажется, что она совершенно уже ни к чему не пригодна, что все кончено, жизнь несносна, она окончательно погибший человек. Тогда еще Аня была… А теперь… Чем все это кончится?..

Ващенков еще больше ссутулился.

— Но что-то надо делать? Ей нельзя жить, как жила, — возразил я.

— Ах, Андрей Васильевич, я четырнадцать лет живу рядом с ней и все четырнадцать лет решаю этот проклятый вопрос… Слишком высокие требования…

— Но вся жизнь может пройти в неудачах. Пора уравновесить свои требования и свои способности.

— А вы их уравновесили? — живо откликнулся Ващенков. — Вы всем довольны, всего достигли? Вам уже нечего желать больше?

Я замялся: доволен ли? Нет, и неизвестно, буду ли доволен. Чем дальше в лес, тем больше дров, — я давно уже понял это.

— Вы правы, но…

— Хотите сказать, что вы что-то сделали, чего-то добились, недовольны совершенным, но стремитесь совершить больше, а ее недовольство пустопорожнее. Не так ли?.. Но и на ее счету имеются свои человеческие заслуги. Папку, которую вы держите сейчас в руках, прислал ей человек, который вот уже много лет сохраняет к ней чувство благодарности.

— Петр Петрович, я не сомневаюсь в высоких человеческих качествах Валентины Павловны.

— Одно дело — качества, другое — заслуги. Некий Лещев попал на страницы областной газеты. Крошечный фельетончик, такой, что можно прикрыть ладонью, крест-накрест перечеркивал жизнь человека, уже пожилого, обремененного семьей. Лещев написал письмо, где доказывал свою невиновность. По счастливой случайности оно попало в руки молоденькой сотрудницы Вали Валуевой. Она бросилась к главному редактору. Тот должен был или признаться публично в грубой ошибке газеты, или же сделать вид, что ничего не случилось. Признаться в ошибке — значит запятнать авторитет. Кислая гримаса, легкое движение руки, содвигающее на край стола бумагу, — все это так легко, намного легче, чем нажать спусковой крючок у винтовки…

Засунув руки в карманы, глядя себе под ноги, Ващенков некоторое время молча вышагивал.

— Она, размахивая письмом, стала стучаться во все двери, — продолжал он, не поднимая головы. — Я работал тогда в обкоме. В один из прекрасных дней она предстала передо мной. До сих пор не пойму, какой силой эта девчонка мне доказала, что равнодушие — самое позорное преступление. Я почувствовал, что я честен по своей натуре, что я добр… Да, и добр!.. Доброта… Мы как-то забыли это слово в своем первозданном значении. Оно нам кажется сентиментальным, филистерски ограниченным. Добрый, добренький — в наших устах стало почти ругательством. Суровая эпоха не должна быть оправданием черствости. Все лучшее, что сделано в истории человечества, сделано из любви к людям, настоящим и будущим!.. Ну, это уж философия…

Ващенков вдруг круто повернулся ко мне, бросил взгляд из-под надвинутой шапки:

— Вы слыхали, чтобы обо мне плохо отзывались в райкоме?