Изменить стиль страницы

Такой жизни Федосий не знал и не хотел знать.

Для него обильная роса на траве — хорошо, значит, будет погожий день, значит, он, Федосий, успеет выкосить свой загон.

Притихло все, жди грозы — плохо, не дай бог, побьет хлеб градом.

Ливень с солнцем — славно! Сохнут хлеба, давно пора обмочить землю.

А радуга — это пустое, она могла быть, могла и не быть. Пусть висит, никому не мешает.

Федосий корыстно любил жизнь, слова: «Мало! Больше надоть!» — не давали ему покоя.

Он жил для хозяйства.

После смерти Степана он задал себе вопрос: для чего ему оно? Чтоб быть сытым? Нет. Миску щей и кусок хлеба он мог иметь и без большого хозяйства, а к разносолам Федосий всегда относился равнодушно.

Для сыновей? Нет. Из-за этого хозяйства и отказались от него сыновья.

Выходит, что ни для чего! Жизнь показалась впереди пустой, ложись и умирай — ничего другого не оставалось.

Но Федосий не умер, жизнь повернулась по-новому…

Он все, что копил десятилетиями, вытягивая жилы из себя и из родных, отдал в колхоз, все — лошадей, коров, овец. Чего уж жалеть, коли жизнь кончена.

Председателем колхоза тогда стал его Пашка. И хоть не хватай его голыми руками — уже партиец, но как был сопливый мальчишка, так и остался. Постоянно бегал к отцу, спрашивал: «А как здесь, батя, поступить? Что ты тут посоветуешь?..» Выручал его Федосий, подсказывал, втихомолку от людей поругивал: «Власть ваша несуразная, молокососов к такому делу допускает…» Сам же работал простым колхозником. После домашней каторги работа в колхозе показалась забавой. Легко работалось, но работал не от шли, а так — просто без работы жить скучно.

Помнит, первый раз на общем собрании вызвали перед всеми к красному столу и вручили премию. Премия пустяковая — ситчик горошком на рубашку. Но Федосий ходил подавленный. Раньше, чем он больше работал, тем чаще слышал: «Мало ему, прорве, подавился бы! Хапуга!» Шипели от зависти. А вот нынче: «Спасибо тебе, Федосий Савельич. Чем богаты, тем и рады — ситчик горошком прими». Эх! Люди!..

Под отцовским доглядом Пашка уже начал разбираться в хозяйстве, но ударило парню в голову ехать учиться. На собрании нежданно-негаданно выбрали председателем его, Федосия. «Человек ты хозяйственный, непорядку не допустишь, помним, какое хозяйство для себя своротил, теперь для народа потрудись…»

Это было двадцать один год тому назад.

Казалось, что его прошлое отпало, как старая короста… Во время войны с одними бабами давал фронту по две тысячи центнеров хлеба, а масла, а мяса сколько!.. Колхоз-то был — две маленькие деревеньки. Подал заявление в партию, приняли без возражений.

Своими деревнями жили семейно, дружно, а на соседей косились — колхозы кругом были незавидные, любили просить взаймы, за них приходилось доплачивать то поставки, то в фонд обороны… Недолюбливали в колхозе Мургина тракторы и комбайны — за них приходилось платить натуроплату. То ли дело лошади: что ни сделал на них — все в своем кармане.

Век живи — век учись. Плохо, оказывается, работал, непутево. Все хозяйство держал на своих плечах, раз председатель, значит, маточная балка всему колхозу. Был твой колхоз — две деревеньки, триста га пахотной земли, — ворочал, ума хватало. Запрягли в колхозище, земли уж не триста га, за день на пролетке не объедешь, — стал спотыкаться на ровном месте.

Не только своим умом жить, людей заставлять надо думать. Есть один агроном Алешин — золото парень, остальные ждут, что скажет председатель. Оттого и кормов нехватка, оттого и несчастья…

Дай бог эту беду миновать — животноводов на курсы пошлет, трактористов толковых из своих ребят подберет, заставлять будет: думайте своей головой, не ждите указки. Лишь бы беда с места не столкнула. Столкнет — конец Федосию Мургину, годы не те, чтоб снова подниматься, ложись тогда и помирай. Не столкнет — покажет еще, на что старики способны. Уж покажет!..

14

Две небольшие комнатки. Окна одной выходят прямо на дощатый тротуар, в них время от времени показываются фуражки и картузы коршуновских прохожих. Единственное окно спальни упирается в высокий куст рябины на огороде. От этого в спальне с ее старомодным комодом, флаконами и флакончиками перед зеркалом, с двухспальной кроватью — подушки под кружевной накидкой — днем всегда уютный полусумрак, даже теперь, когда лист на рябиновом кусту еще не вошел в силу. Вечерами и ночами за стеклом слышен успокаивающий шорох…

В столовой два стола, один под голубым абажуром, обеденный, всегда накрыт свежей скатертью, другой крошечный письменный со стопками книг. На нем проверяла Анна школьные тетради. Павел же любил читать лежа на диване, поставив рядом на стул пепельницу.

Без малого четыре года прожили в этих степах, среди этих привычных вещей Анна и Павел. Жили скромно, не вызывая ни любопытства, ни попреков соседей. Жили, как живут учителя, районные работники, вся неприхотливая коршуновская интеллигенция.

Все эти годы Анна была довольна жизнью: чистота, уют — дело своих рук в свободное время, — книги по вечерам, никакой особой нужды, что еще нужно? Жаль, конечно, что нет детей, зато можно больше внимания отдать работе, ученикам… Без учеников бы жизнь в четырех стенах опостылела, а с ними и радости, и мучения, и ежедневная усталость, значит, и ежедневный счастливый отдых дома в чистенькой квартире. Трудись, уставай в меру, отдыхай в покое, чувствуй себя полезной — нет, ничего другого не надо, как только прожить так до глубокой старости. В этом, наверное, и есть незамысловатая, но истинная мудрость жизни.

А Павел лишен этой мудрости. Чем удачнее у него судьба, чем больше он добивался в жизни, тем сильнее в нем чувствовалась какая-то непонятная тревога, неуживчивое беспокойство.

Прежде это беспокойство проходило мимо Анны, мимо стен их дома, — спорил с заглядывавшим в гости Игнатом, временами был угрюм после работы, но едва скидывал пиджак, влезал в старые галифе и тапочки — оттаивал. В нижней рубахе, с размякшим лицом пил не спеша чай под голубым абажуром, потом ложился на диван, шуршал газетами и журналами, порой прислушивался к ветру за окном, жестоко хлещущему по стеклам дождю, замечал:

— А погодка-то… того и гляди закрутит…

И в этой брошенной мимоходом фразе чувствовалось душевное равновесие, счастливое безразличие. Закрутит ли погода, нет ли, как случится, так и ладно, все равно вокруг него будет тепло, чисто, сухо, все равно на побеленном потолке останется голубой сумрак от абажура, а в тени под столом котенок будет играть бахромой скатерти. Незыблем покой, незыблем дом, незыблема — пусть небольшая, в два человека — семья!

Но вот Павел стал уходить из дому рано, возвращаться поздно, пил чай в чем приходил с работы — в костюме так в костюме, а то и в ватных брюках после командировки, по-чужому, словно на часок заскочивший гость. Старые домашние галифе валялись без дела в нижнем ящике шкафа, тапочки пылились под диваном. Прежде аккуратный, он теперь часто забывал вытереть сапоги, оставляя следы по лоснящемуся крашеному полу, шагал в спальню. Некогда уже прислушиваться к непогоде, некогда оценить уют…

Анна понимала — работа! Шутка ли, секретарь райкома, весь район теперь на его плечах. Понимала и даже в мыслях не допускала упреков. И все-таки в пренебрежении к дому чувствовалось отдаленное пренебрежение и к ней, Анне. Ведь это она навела лоск на пол, ее заботами всегда тепло и уютно в комнатах, хотелось, чтоб голубой полусумрак, со вкусом уставленный стол так же доставляли удовольствие, так же радовали его, как и ее. В том, что он равнодушно пользуется маленьким счастьем, которое создано ее силами, была едва приметная отчужденность. Нерушимость семьи чуть-чуть расстроилась, в чем-то начали жить по отдельности.

Пройдет горячка, войдет в норму работа Павла — все уляжется, все станет по-старому. Мало ли в жизни случается временных неувязок. Анна верила в это и оставалась спокойной.

Однако дни шли, а Павел все больше и больше отходил от дому, вместе с этим незаметно отходил и от Анны. Сначала у него не хватало времени скинуть костюм, натянуть галифе, с порога просил: «Аннушка, я голоден, чего бы перекусить…» Потом эта фраза стала короче: «Аннушка, перекусить…» Наконец, входя, бросал краткое: «Поесть бы!» Рывком вешал шапку на гвоздь, садился за стол. «Поесть бы!» — не жена, не Аннушка, кто бы ни был, хоть по щучьему веленью, лишь бы поесть.