Изменить стиль страницы

Один крючок, другой — оба пусты. На третьем живой пескарь невинно суетится на поводке. Ого! Вот так рывок! Надо держать крепче — щука! Так не рванет ни самый матерый окунь, ни мясистый голавль. У них всех рывок резкий и в сторону, а это тягучий, упрямый, вглубь, ко дну. Щука!.. Вот повела, делает тугой полукруг, крутая темная спина чиркнула по поверхности — скрылась…

Господи! Услышь молитву от неверящего в тебя! Господи! Не дай сорваться! Только бы не попался ржавый крючок, только бы он не сломался! Только бы выдержал поводок, не перетерся бы об острые мельчайшие, как наждак, зубы! Какая здоровая! Тут не подсачишь: голова окажется в сачке, а хвост наружу. Не перекинешь ее и за борт — сорвется!

Бечеву в зубы — и за весла. Измотать ее, выбить из сил, пусть воюет, пусть гуляет туда и обратно. Только б выдержал поводок, только б крючок сидел прочно в пасти! Челюсти судорогой свело на бечеве, во рту вкус речного песка. Только б не сорвалась! Весла осторожно бьют по воде; между рывками устающей щуки слышно, как где-то далеко тащится по дну камень.

К черту лодку! Пусть ее несет течением. Берег рядом, вода по колено, засученная штанина сползла, мокнет в реке — плевать! Ближе, ближе к берегу, мельче, мельче, тесней щуке, меньше приволья, воздушный потолок опускается ей на спину, песчаное дно давит ей в брюхо. Сейчас она взбунтуется. Последний бунт в ее жизни… Только б не сорвалась!..

Брызги летят в стороны, средь их сверкания мелькнуло желтоватое брюхо. Моя рука метнулась вдоль поводка, пальцы без моего разума, без моего приказания звериным инстинктом нашли жабры и вцепились мертвой хваткой. Голова щуки притиснута к песчаному дну тяжестью всего моего тела.

— Есть!

Я выпрастываю из пасти крючок и бросаю щуку на берег, подальше от воды. Она неуклюже делает в траве прыжок-другой и засыпает. А у меня от возбуждения подергиваются коленные чашечки.

Мои руки в липкой слизи, которая пахнет не просто рыбьим запахом, а особым — щучьим. Я долго мою руки в реке, я дразню сам себя, оттягиваю момент, чтобы полюбоваться на свою жертву.

Вот она распласталась на траве — кожа пегая, с морозным, сизым отливом, зловещий разрез хищной пасти, жабры хватают воздух. Ничего себе, кило на два, может, чуть поменьше. Не дубасница, конечно. Да что там дубасница? Сказка, легенда, пустой звук — нет ее на свете. А если б и была, то у такой древней старухи мясо твердое, как подметка. Моя щука — самая лучшая из всех щук, которые гуляют в реке.

На обратном пути, когда я, мокрый, продрогший, подпрыгивающей походкой иду домой, помахивая повешенной на палец увесистой щукой или держа ведро с трепыхающимися окунями, в такие минуты, когда крыши домов застенчиво, как щеки девушки, начинают пунцоветь от невидимого пока еще солнца, когда надо огибать каждую ветку, переброшенную через изгородь, иначе она обдаст тебя жгучей росой, в такие минуты мне вдруг становится тоскливо до крика.

Щуки, пескари, туманы, ползущие по воде, розовые разливы неба перед восходом солнца — все это позолота, чтоб скрыть разъедающую ржавчину. Я боюсь завтрашнего дня. Я не имею права мечтать, я могу только оглядываться в свое небогатое прошлое. Мне всего тридцать три года, а жизнь, кажется, остановилась для меня.

В последние дни у меня были особенно удачные уловы. Ни одно утро не проходило без того, чтобы, взявшись за бечеву перемета, я не ощутил волнующих толчков. Щуки, матерые золотистые окуни, желтые, словно тронутые от старости ржавчиной голавли, даже вялые в эту жаркую пору налимы садились на крючки.

Как обычно, в лениво сгущающихся сумерках я наживлял перемет. Длинный багор, торчавший из лодки, мешал мне, и я его выбросил на берег.

Закат за спиной, река под лодкой, кажущаяся смолисто-вязкой, наживленные пескари, с чуть слышным бульканьем падающие за борт. Дома мне тяжело и неуютно, здесь спокойно.

Но пескари наживлены, я кладу на корму камень, опутанный веревкой, берусь за весла. Их осторожные всплески не нарушают тишины. Взмах, другой, третий — я на середине реки, концом весла толкаю камень. Все! Домой!

Скрылись из глаз крыши деревни Кудиновки и рваная верхушка тополя. Скоро на правом берегу покажется глухая, без единого окна, бревенчатая стена зерносклада — это уже начало Загарья. И тут я вспомнил, что забыл на берегу багор. Вдруг да кто-нибудь случайно наткнется, заберет себе? Багор не мой, он взят у Акиндина Акиндиновича. Лучше вернуться за ним, чем потом оправдываться и извиняться.

Грести вверх по течению тяжело. Я причалил к берегу, вытащил лодку, босиком по крепко утоптанной тропинке, хранящей еще в себе дневное тепло, быстрым шагом направился обратно.

Не доходя до заводи, у которой был заброшен мой перемет, я услыхал тихие голоса. Это место всегда безлюдно, все прибрежные тропинки, срезая поросший ивняком мысок, обходят его стороной. Какая нужда загнала сюда людей? Уж не позавидовал ли кто моей рыбацкой удачливости? Решили снять случайный улов, а быть может, вместе с ним и сам перемет?

Голоса ребячьи, приглушенные, вороватые. Прячась за кусты, стараясь не шуметь, ступая босыми ногами в холодную траву, я прошел ближе к берегу, осторожно выглянул.

У самой воды, зябко передрагивая плечами, стоял голый паренек с ведром в руках. Второй, по горло в заводи, где, цепляясь за хвостец, ползли клочья серого тумана, шел толчками, должно быть, бороздил ногой по дну, стараясь зацепить бечеву моего перемета.

Я узнал их: тот, что на берегу, — Сережа Скворцов, в воде — Федя Кочкин.

Приятная картина: ученики решили проверить перемет своего учителя.

— Глу-глубоко здесь, — с выдохом произнес Кочкин.

— Вчера он левее ставил. Там мельче.

От бредущего по заводи Кочкина доносится легкий всплеск. Сережа поеживается, передергивает плечами, перехватывает то одной, то другой рукой ведро.

— Есть! — доносится от Федора. — Нашел! — Его голова на секунду скрывается под водой. — Давай сюда с ведром…

— Глубоко же… Поди, скроет.

— Давай, давай, не потонешь…

Придерживая обеими руками ведро, Сережа боязливо стал сползать в темную, дымящуюся холодным туманом воду.

— Ух-х!..

— Смотри не выпусти…

— Глуб-бина!

— В воду ведро-то пропусти, легче нести.

В ведре у Сережи что-то плеснуло.

Воруют улов? А зачем ведро? И ведро тяжелое, не пустое…

Две головы и придерживаемое над поверхностью воды ведро сошлись на середине заводи. Голоса ребят от холода и возбуждения неровные, ломкие.

— Говорил тебе, возьмем сегодня лодку.

— Лодку, лодку, а он нас с этой лодкой заметит.

— В кустах бы спрятали, не заметил.

— Ладно, давай ведро ближе.

Снова слышится всплеск в ведре.

— Ишь верткий, никак не ухватишь. Не наклоняй, выскочит. Ага!.. Не хочет снова на крюк. Есть!

Что-то с легким плеском упало в воду.

— Давай окуня… Колется, черт! Бечевку-то держи! Не могу же я насаживать и бечевку держать… И этот сидит…

— Мелкий окунек-то.

— Какой есть. Язь зато тяжелый. До утра, гляди, что-нибудь само схватит. Здесь место хорошее. Андрей Васильевич не дурее нас… Выливай воду из ведра, пошли…

Пустое ведро, звякнув дужкой, упало в траву. Я подался в глубь кустов. Приплясывая, путаясь в одежде, стуча зубами, выскочившие из воды ребята стали одеваться.

— В воде-то теплее.

— Сейчас бегом побежим — согреемся.

Оделись, подняли ведро и замялись на берегу.

— Он багор тут бросил, не украли бы…

— Спрячем?

— А он не найдет. Нет уж, пусть лучше так лежит. Бежим!

Они проскочили мимо моего куста. Я не шевелился, пока топот босых ног совсем не стих.

Так вот почему в последнее время мне так везло в улове! Ой, ребята!..

Надо же додуматься: снимают рыбу со своих переметов и насаживают на мой! Со своих, а может, даже с чьих-то чужих…

Против меня написана статья в газете. Против меня выступали в роно. Меня осуждают за то, что сходился с чужой женой. Осуждают и сплетничают. Все это наверняка известно ребятам. И они меня жалеют.