Изменить стиль страницы

В конце-то концов ты поймешь этот обман, разглядишь меня, проникнешься презрением ко мне, а быть может, и ненавистью. Кто знает, когда это произойдет: завтра, через неделю, через много-много лет, когда уже будет поздно отступать, когда ничего другого не останется, как смириться?..

Мне жаль тебя, Валя, но моя жалость беспомощна. Самое честное — это сказать тебе: «Отвернись от меня, иди обратно к Ващенкову, там привычное, там не будет позорных разочарований». Я не осмеливаюсь. Но если б даже я и осмелился, ты все равно мне не поверишь, ты станешь меня успокаивать и разубеждать. Я бессилен…

Временами меня охватывало негодование на самого себя. Неужели все потеряно? Неужели я так раскис, что не могу действовать, не могу воевать? Никогда я так не опускал руки! Коковина, Тамара Константиновна, Анатолий Акиндинович — неужели они непреодолимы? Они обычные люди, не слишком умные, не слишком волевые, даже не очень-то верящие в правоту того дела, которое отстаивают. И я пасую перед ними! Я отчаиваюсь, я ничего не могу предпринять! Надо действовать, писать в область, требовать новых обсуждений, надо сразиться с Коковиной, доказать свою правоту, завоевать снова уважение! Это трудно, авторитет мой подмочен, на меня глядят с сомнением. Трудно! Но разве невозможно?..

Нужны друзья. В первую очередь следует объясниться с Василием Тихоновичем, со всей искренностью, на какую я способен, — пусть осудит, но пусть и простит. С нашего полного примирения и должно начаться мое возвращение в жизнь. А уж тогда и без особого страха могу глядеть в глаза Вале. Тогда посмотрим, заедаю ли я ее жизнь, обманываю ли ее надежды.

И вот я решился. Натянув на глаза кепку, я отправился к дому Василия. Шел, глядел под ноги, и меня лихорадило. Сейчас встретимся, сейчас я ему все скажу. Скажу, что нас сроднили не сходность характеров, не какие-то неощутимо духовные симпатии, а дело, труд, которому каждый из нас с одинаковым желанием готов отдать свою жизнь. У нас один взгляды, мы одинаково представляем себе будущее. Так и скажу: «Не знаю, как ты, а я без тебя чувствую себя слабым и беспомощным. Не может быть вражды между нами! Все, что случилось, нелепость, постыдное недоразумение. Я прошу у тебя прощения. Если хочешь око за око, то вот тебе мое лицо, ударь, расплатись — и забудь…»

Я вышел уже на ту улицу, где жил Василий, испытывая все то же лихорадящее нетерпение. Разве можно не пойти мне навстречу? Не замечал в Василии мстительной мелочности. Он поймет, он не отвернется! Да, но Валя… И эта мысль заставила меня остановиться посреди дороги. Наша ссора произошла из-за нее. Вряд ли Василий изменил о ней мнение. Наоборот, озлобившись на меня, он не может не озлобиться на Валентину. Я не могу не защищать ее. И если Василий Тихонович снова повторит?.. Нет, мне с ним нельзя встречаться! Хватит и того, что есть на моей совести. Я повернул обратно.

С Василием Тихоновичем помириться не могу. Коковиной и Тамаре Константиновне не могу сопротивляться. Писать в область? А там Павел Столбцов, теперь-то мне известно, как надеяться на его поддержку. Потребовать нового обсуждения? Резонно спросят: «Где вы, дорогой товарищ, раньше были?» Ничего не могу. Бессилен!

Дома ждет Валя, любящая, жертвующая, слепо верящая. Я должен делать вид, что достоин ее любви, жертвы. А это обман. Бессилен что-либо сделать…

Так шел наш медовый месяц.

22

Я бездельничал, я совсем перестал приходить в школу, тем более что школа в моих посещениях не нуждалась. Все парты были вытащены во двор, сложены баррикадами: в школе полным ходом шел ремонт.

Я бездельничал, а за моей спиной решались мои дела, плелись не слишком-то хитрые интриги.

В райком партии, к Кучину, который временно замещал Ващенкова, поступило заявление от Тамары Константиновны. Она писала, что парторганизация Загарьевской средней школы недостаточно объективно подошла к разбору моего персонального дела, что партийным органам следовало бы поинтересоваться причинами той травли, которая в свое время была создана вокруг Степана Артемовича Хрустова.

Олег ли Владимирович посоветовал, или сам Кучин догадался спросить Степана Артемовича, не знаю. Но бывшего директора вызвали в райком.

Степан Артемович жил в своем домике тихой жизнью пенсионера. В обычные часы выходил на прогулку, постукивая по дощатым тротуарам палкой, остальное время копался на огороде, ухаживал за кустами смородины и малины, разбил под окнами цветничок, единственный цветник на все село, если не считать маков, посеянных на морковных грядках.

Он с обычным своим достоинством появился в райкоме и на прямой вопрос о травле ответил:

— Бирюков упрям и дерзок. Его можно лишь упрекнуть, что добивается невозможного. А травлей он не занимался.

Меня даже не потревожили, о его ответе я узнал от других. Сам же Степан Артемович, случайно столкнувшись со мной возле моста, ответил на мой поклон чуть заметным кивком.

Как и прежде, я просыпался в семь утра, но не сразу поднимался с постели. Мне не нужно было спешить, меня ждал бесконечно тягучий, утомительно скучный день. Нечем заниматься, только ночь спасение, только засыпая, я мог не замечать, что жизнь моя пуста и ничтожна, не надо ни о чем думать.

День изо дня дикая скука, ядовитые мысли и, что самое ужасное, сознание, что это положение не на время, нет надежды на лучшее. От безделья не только тупеют; чтобы как-то разорвать непрерывную цепь ненужных дней, от безделья идут на преступление.

И опять я нашел убогое наслаждение в воспоминаниях. На этот раз я вспоминал не те дни, которые я провел с Валей в городе, не открытое окно в гостинице, не пустынный утренний город с непотушенными фонарями и пением птиц. Я теперь вспоминал о том, как хорошо жил прежде, как был тогда уверен в себе, какое прочное душевное равновесие испытывал. Вспоминал свой стол и то увлечение, с каким я засиживался за ним ночами. Я тогда чувствовал себя непревзойденным режиссером тех уроков, которые надлежало разыграть на следующий день. Я знал, что мою работу ждут, моей работой интересуются не только мои сторонники вроде Василия Тихоновича, Ивана Поликарповича, Олега Владимировича, но и такие противники, как Тамара Константиновна. На меня могли глядеть с неприязнью, но относиться равнодушно ко мне не могли. А если у меня вдруг оказывалась свободная минута, как я ей радовался! Не раздумывая, я отдавал эту случайную минуту Наташке, мастерил ей бумажных змеев, читал ей книги, искал на нарисованном острове пиратские сокровища. Я сейчас не вижу Наташки. Что-то она думает об отце, который ушел от нее? Что она думает? Нет, это нельзя трогать, подальше от таких мыслей!.. Тоня… Она никогда меня не понимала, мы всегда были далеки друг другу, а ее письмо!.. И все-таки с Тоней мне всегда было проще, чем с Валей. Никогда не приходилось задумываться с таким мучительством: а не заедаю ли я ее жизнь, не обманываю ли ее? Меня не пугало, что вдруг да разочаруется, вдруг да поймет мое ничтожество. Я твердо знал: Тоня счастлива своей небогатой по событиям жизнью, стоит мне захотеть, и она всегда будет довольна мною.

Если б все вернуть! Вернуть товарищей, вернуть Наташку, обрести душевный покой и уверенность в себе. Я мечтал о прошлом, как мечтают солдаты в окопах о том мире, где они когда-то ходили во весь рост, сидели за столами, читали по утрам свежие газеты, жили не в земле, а в просторных домах, спали на чистых простынях и не боялись, что с минуты на минуту случайный снаряд смешает их кости с окопной грязью.

Валя работала, я часто оставался один и почти все это время предавался воспоминаниям, мучительным, прекрасным, ненужным, ничтожным. Я потерял над собой власть.

Как-то я лег спать и долго не мог заснуть. В низенькие оконца избы пробивался свет луны, ложился полосами на некрашеный пол. За перегородкой на печи похрапывала хозяйка. Валя еще не возвращалась с работы.

Но вот за окном по облитому луной травянистому дворику прошуршали легкие шаги, заскрипело крылечко, стукнула дверь, вошла Валя. Я слышал, как она скинула у порога туфли. Наша хозяйка Марья Никифоровна, спавшая по-старушечьи чутко, проснулась, спросила хрипловатым спросонья голосом: