Изменить стиль страницы

Девушка ушла, старательно прикрыв за собой дверь.

— Что ж… — Ващенков разлил по стаканам водку. — Прошу, ежели желаете. — По-прежнему не глядя на меня, спросил: — Понимаете, что вы сейчас сделали?

— Понимаю, — ответил я.

Снова молчание. Ващенков разглядывал налитые стаканы.

— Не трудно понять… Я не сентиментальный человек, немало видел, немало пережил, могу при нужде быть и жестоким. Уж я бы сумел оттолкнуть вас в сторону. Да, оттолкнуть, без всякой жалости! И что вас жалеть? Вы еще молоды, вы оправитесь. А скажем, и не оправитесь… Вы мне чужой. Но Валя… Я ее просил спасти меня, не отнимать последнее. Да, просил! Не часто прошу. Она не из тех, кто ради собственного благополучия без угрызения совести затопчет другого. Согласилась, не отказала. А я решил принять эту жертву. Не легко было принять. Какое я имею право спасать себя ее несчастьем! Ее!.. Того человека, которого больше всего люблю. Больше себя…

Он глядел на меня своими запавшими голубыми глазами, глазами больного ребенка, которому непонятно почему приходится выносить страдания.

— Вы… — вглядывался он в меня. — Неужели вы такой, какой ей нужен? Ой ли?! Может, она ошибается? Она мечтатель, в каком-то роде не от мира сего, от нашего практического, здравого, трезвого, большей частью не поэтического, а прозаического мира. Впрочем, любой мир в любые времена был прозаичен. Ей же нужен человек, который бы прозу жизни перекладывал на стихи. Тогда она станет и другом, и женой, и силой, толкающей вперед. Вы тот человек? Не верю! Ошибается. Может, опомнится, уйдет от вас. Хот» она и во мне ошиблась, а протянула же со мной почти пятнадцать лет. Если столько и с вами протянет, то ей будет под пятьдесят. Поздно тогда уходить… Что ж, живите… — Ващенков тяжело замолчал, разглядывал нетронутые стаканы с водкой и, когда молчание стало невыносимым, повторил: — Живите счастливо. Не подумайте, что красуюсь. Впрочем, что бы вы ни подумали, для меня не так уж важно.

Впавшие виски, тяжело нависший нос, глаза, старательно прячущие от меня взгляд, складка крепко сжатого рта, судорожно напряженная… Пытается и не может спрятать боль. Я не дерево, я живой человек, не могу не отвечать на боль болью. Складка рта, дрожащая от напряжения… Жалость, стыд, чувство вины, нет сил — жжет, хоть кричи!..

Стоят непочатые стаканы с водкой. Протянуть бы руку, опрокинуть залпом, оглушить мозг, остудить кровь. Но Ващенков не притрагивается к своему стакану.

— Все-таки жалею, что прощаться вас допустил. Не допусти, уехал бы с Валей. А там, кто знает, как бы еще получилось.

— Пришел бы провожать, — сказал я.

— Даже если б я стал поперек дороги?

Я промолчал.

Ващенков поднял на меня глаза и секунду, показавшуюся мне бесконечной, безжалостно вглядывался. И по всей вероятности, он понял, что я испытываю, потому что с хмурой поспешностью отвернулся, заговорил:

— Выпейте свою водку… И пойдем… Мне пора убираться, вам утрясать свои дела… Смотрите, чтоб досужие сплетни не слишком-то ее пачкали. Сумеете ли защитить?.. Кучин тут за меня остается. Он провожать меня будет, я ему все скажу. Скажу, чтоб вам помогал, чем может.

Спасибо.

— Да, что я еще хотел сказать?.. — Он потер лоб ладонью. — Наверное, думаете: «Позвал, уединился, к чему такая многозначительность?» Я и сам не понимаю: зачем этот разговор? Без него все понятно. Но не мог… молча уехать. Передайте Вале, чтоб она за меня не боялась: в омут не брошусь, травиться не стану, алкоголиком тоже не сделаюсь. Буду жить, как сумею, буду ей письма писать, к себе буду ее звать, буду надеяться… А уж если не оправдаются надежды, для разных там разводов и формальностей, скажите, всегда к ее услугам.

Он на минуту смолк, в углах сжатого рта снова появилась напряженно дрожащая складка, под правым глазом дернулся живчик. Я отвернулся, чтоб не видеть его. Я боялся, что не выдержу, попытаюсь что-то сделать, а сделать ничего нельзя. Ничего!.. Кроме ненужных и постыдных глупостей.

— Берегите Валю… — выдавил он из себя.

Не поднимая на него глаз, я отвернулся к стакану, залпом, не чувствуя вкуса водки, выпил.

Ващенков встал, поднялся и я. Он стоял передо мной, выставив вперед изрезанный морщинами большой лоб, со свисающими руками, внешне спокойный, сумрачный, решительный.

— Еще одно. Когда вы были в городе, видел ли кто вас из знакомых?

— Лещев видел.

— Не то. Из загарьевцев кто-нибудь видел?

— Вроде нет.

— Должно быть, кто-то видел. В обком на вас чья-то досужая рука анонимку написала. Не точно это, но догадываюсь. Очень скоропалительно решили меня перебросить. Боятся за авторитет, спасают меня. До сих пор на мои просьбы приходили только отказы. Имейте это в виду. Вале не говорите. Незачем. Берегите ее…

По заполненному людьми залу Ващенков прошел твердой поступью, с непроницаемо-спокойным лицом. Возле крыльца чайной его ждала «Победа». Шофер при его появлении зашевелился за рулем.

Ващенков протянул мне руку:

— Прощайте.

Я пожал ее:

— Прощайте, Петр Петрович.

Во всех окнах чайной виднелись лица.

Ващенков сел рядом с шофером, уткнул подбородок в грудь, приказал:

— Побыстрей к поезду.

Я стоял, пока машина не свернула за угол.

17

Валя сидела одна в комнате, снова беспорядочно заваленной нераспакованными вещами. Она поднялась мне навстречу:

— Уехал?

— Уехал.

Она снова опустилась на ящик, взгляд ее был рассеянный, руки неспокойно двигались, то поправляли юбку, то ощупывали шершавые доски ящика, то трогали сумочку на коленях, и все это при отсутствующем, рассеянном взгляде.

Я почувствовал, что она не просто жалеет его, а она любит его, любит, пожалуй, в эту минуту больше, чем меня. И я прощал ей это, я понимал ее, я сам был подавлен, уничтожен поступком Ващенкова, признавал его превосходство над собой.

— Что мы будем делать? — спросила она безучастно.

— Будем устраиваться. Завтра будем подыскивать себе место для жилья. Нам же нельзя здесь оставаться. Это его дом, здесь станет жить другой секретарь райкома.

— Это его дом, — повторила она.

— А сейчас я пойду.

Она подняла на меня глаза.

— Туда?

— Да.

Она устало кивнула головой: «Иди».

Я вышел.

Сказать? Все? Вот она, катастрофа. Мы ее предчувствовали, перед ней содрогались. Вот она разворачивается полным ходом. Она беспощадна, заставляет быть беспощадным и меня. Только что проводили на станцию человека, хорошего человека, которого я обрек на одиночество. Жалость и помощь не могут теперь исходить от меня, я несу только крушение, только ломку. Я сейчас иду, чтоб разрушить еще одну жизнь, и даже не одну, а две жизни.

Я был опорным столбом своего дома. Тоня лишь занималась тем, что вокруг меня лепила гнездо, ежеминутно, ежечасно надстраивала; и делала она все это любовно, вкладывала все силы, какие у нее были. Я уйду, рухнет опорный столб. Что ей останется? Работа? Так она не увлечена ею, она для нее была только лишней подпоркой к дому. Дочь? Так и дочь для нее лучшее украшение дома, его гордость. В представлении Тони дочь станет теперь сиротой, вместе с крушением дома рухнет в глазах Тони и судьба дочери. Трагедия Тони нисколько не меньше, чем трагедия Ващенкова. Тоня наверняка менее мужественна, потому и катастрофа покажется ей еще более ужасной.

Но что же делать? Нельзя обойти Тоню. Я и здесь не смогу быть жалостливым, не смогу ничем помочь. Я разрушитель, я иду в свой дом и несу разрушение. Нет большего несчастья, чем сознательно отнимать счастье у других.

А Наташка?.. По утрам возле моей подушки — ее розовая рожица и изучающие глаза. Никогда этого не будет! Никогда больше я не услышу ее восторженный выкрик: «Мой папа!» Что она подумает о своем отце? Жить без Наташки, видеться изредка, стыдливо приносить подарки, смотреть ей в глаза… Дочь моя! Что я делаю? Ухожу от тебя! Предаю!

Нельзя думать об этом! Повернуть все по старому невозможно. Думай о том, что Наташка еще ребенок, она не сумеет понять всего, она перенесет разрушение легче, чем Тоня. В этом ее счастье. И мое. Я должен вспоминать о Наташке только так! Всей силой воли, на какую способен, должен заставить себя забыть на время ее глаза, ее милое изучающее выражение по утрам, ее любовь ко мне. Забыть… На какое-то время, не навсегда. Навсегда не забуду.